Книга Шутка - Милан Кундера
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он сказал, что люди никогда не позволят отнять у себя свои свадьбы и похороны. И что с нашей точки зрения (он сделал упор на слове «нашей», словно хотел тем самым дать мне понять, что и он спустя несколько лет после победы социализма вступил в коммунистическую партию) досадно было бы не использовать эти обряды для того, чтобы люди приобщались к нашей идеологии и к нашему государству.
Я спросил своего бывшего однокашника, что происходит с людьми, которые не желают участвовать в таком обряде, и есть ли вообще такие люди. Он сказал, что такие люди, безусловно, есть, поскольку еще не все стали мыслить по-новому, и если они не приходят сюда сразу, то получают повторные приглашения, так что в конце концов большинство из них все равно явится совершить эту церемонию, пусть даже с недельным или двухнедельным опозданием. Я спросил его, обязательно ли участие в церемонии. Он с улыбкой ответил мне «нет», но добавил, что по участию в обряде национальный комитет судит о сознательности граждан и об их отношении к государству и что в конце концов каждый гражданин осмыслит это и придет.
Я сказал Ковалику, что национальный комитет, выходит, еще более строг к своей пастве, чем церковь. Ковалик улыбнулся и сказал: ничего не поделаешь. Потом он пригласил меня посидеть с ним в конторе. Я сказал, что, к сожалению, не располагаю временем, ибо должен на автобусной остановке встретить одного человека. Он спросил меня, виделся ли я здесь с кем-нибудь «из ребят» (он имел в виду одноклассников). Я сказал, что, к сожалению, не виделся, и рад, что встретился хотя бы с ним, и, как только мне понадобится окрестить ребенка, приеду сюда специально к нему. Улыбнувшись, он стукнул меня кулаком по плечу. Мы пожали друг другу руки, и я опять вышел на площадь с сознанием, что до прихода автобуса остается еще четверть часа.
Четверть часа — не так уж и много. Я прошел по площади, снова миновал парикмахерскую, снова заглянул в нее сквозь стекло (поскольку знал, что Люции там нет, что она будет там лишь после обеда), а затем попросту слонялся у автобусной станции и представлял себе Гелену: ее лицо, скрытое под слоем темной пудры, ее рыжеватые, очевидно, крашеные, волосы, ее фигуру, уже далеко не стройную, но все-таки сохранившую основное соотношение пропорций, необходимое для того, чтобы женщину мы воспринимали как женщину; я представлял все то, что ставит ее на дразнящую грань пошлого и привлекательного: и ее голос, слишком громкий, чтобы быть приятным, и ее мимику, которая своей чрезмерностью невольно выдает суетливое желание еще нравиться.
Я видел Гелену всего лишь трижды в своей жизни, а это слишком мало для того, чтобы суметь точно воспроизвести в памяти ее облик. Всякий раз, когда я хотел вообразить его, в моем представлении какая-нибудь из ее черт выпирала настолько, что Гелена постоянно превращалась в свою карикатуру. Но каким бы неточным ни было мое воображение, думается, именно своими искажениями оно улавливало в Гелене нечто существенное, что пряталось под ее внешним обликом.
На сей раз я не мог избавиться главным образом от ощущения Гелениной особой телесной дряблости, размягченности, которая, пожалуй, характерна не столько для ее возраста, ее материнства, сколько для какой-то психической или эротической незащищенности, безуспешно скрываемой под самоуверенной манерой говорить, для ее эротической «отданности на произвол». Было ли в этом представлении действительно что-то от Гелениной сущности, или скорее в нем проявлялось мое личное отношение к Гелене? Кто знает. Автобус должен был вот-вот прийти, и я хотел увидеть Гелену именно такой, какой ее подсказывало мне воображение. Я спрятался в подъезд одного из домов на площади, окружавшей автобусную станцию, чтобы оттуда понаблюдать за ней: как она будет беспомощно озираться, решив, что приехала сюда впустую и что меня здесь не встретит.
Большой скоростной автобус с прицепом остановился на площади, и среди первых вышла из него Гелена. На ней был синий итальянский плащ «болонья», какой в те годы продавался в «Тузексе» и сообщал всем своим обладательницам моложаво-спортивный вид.
И Гелена (с поднятым воротником и подпоясанная в талии) выглядела в нем отлично. Она оглянулась, даже прошла немного, чтобы видеть часть площади, скрытую за автобусом, но не остановилась беспомощно на месте, а, решительно повернувшись, направилась к гостинице, где я поселился и где был забронирован номер и для нее.
Я вновь уверился, что воображение рисует мне Гелену лишь в деформации (хотя подчас она и бывает для меня дразнящей, однако куда чаще оттесняет Гелену в сферу пошлого и почти омерзительного). К счастью, Гелена в действительности всегда оказывалась красивей, чем в моих представлениях, — это осознал я и на сей раз, когда смотрел на нее сзади, шагавшую на высоких каблуках к гостинице. Я поспешил за ней.
Она стояла уже в бюро обслуживания, склонив голову и опершись локтем о стол, на котором равнодушный портье вписывал в книгу ее имя. Она произносила его по слогам: «Гелена Земанкова, Зе-ман-ко-ва…» Я стоял сзади и слушал ее анкетные данные. Когда портье записал ее, она спросила: «Проживает здесь товарищ Ян?» Портье пробурчал «нет». Я подошел к Гелене и сзади положил ей на плечо руку.
2
Все, что происходило между мною и Геленой, было делом точно продуманного плана. Несомненно, даже Гелена не вступала в союз со мной без некоего умысла, но ее умысел едва ли выходил за рамки смутного женского томления, стремящегося сохранить свою непосредственность, свою сентиментальную поэтичность и поэтому не желающего заранее режиссировать и оформлять ход событий. Зато я вел себя с самого начала как старательный постановщик действа, которое предстоит мне пережить, и не отдавал на произвол случайного вдохновения ни выбор своих слов и предложений, ни, скажем, выбор помещения, где хотел остаться с Геленой наедине. Я боялся даже самого малого риска упустить представлявшуюся возможность, которая так много значила для меня не потому, что Гелена была необычайно молода, необычайно приятна или необычайно красива, а исключительно потому, что она носила имя, какое носила; что мужем ее был человек, которого я ненавидел.
Когда мне однажды в нашем институте сообщили, что ко мне должна зайти некая товарищ Земанкова из радиовещания и что мне придется проинформировать ее о наших исследованиях, я хоть и вспомнил тотчас о бывшем университетском коллеге, но счел сходство имен всего лишь пустой игрой случайностей, а если и было неприятно, что ее посылают именно ко мне, то совершенно по иным причинам.
В нашем институте уже прочно вошло в привычку, что любого рода журналистов посылают прежде всего ко мне и прежде всего меня от имени института направляют читать лекции, когда к нам обращаются за этим различные просветительские общества. В этой кажущейся чести таится для меня нечто печальное: я пришел в науку почти на десять лет позже моих коллег (ведь еще в свои тридцать я был студентом); несколько лет я всеми силами стремился наверстать упущенное, но затем понял, что было бы слишком горько пожертвовать второй половиной жизни во имя жалкого и, быть может, напрасного наверстывания потерянных лет, и смирился. К счастью, в этой пассивности была и награда: чем меньше я гонялся за успехом в своей узкой области, тем больше мог позволить себе роскошь смотреть сквозь свою специальность на иные научные сферы, на бытие человека и бытие мира и таким образом находить радость (одну из сладчайших) в размышлениях и помыслах. Тем не менее, коллеги отлично знают, что если такого рода размышления доставляют личное удовольствие, то от этого мало проку для современной научной карьеры, требующей от ученого истово, как слепой крот, вгрызаться в свою область или подобласть и не отчаиваться понапрасну, если от него ускользают горизонты. И потому-то коллеги отчасти завидуют моей пассивности, а отчасти из-за нее же и презирают меня, о чем с любезной иронией дают понять, называя меня «философом института» и посылая ко мне редакторов с радиовещания.