Книга Язычник - Арина Веста
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оставив Вереса, я шел всю ночь, боясь остановиться: «заснешь — умрешь». Обмороженные руки я прятал в шапку Вереса, потом потерял ее.
Белая равнина выгибалась и покачивалась, как спина огромного животного. Временами я падал навзничь, и смерть смотрела на меня ледяными глазами звезд, и бездна вбирала меня без остатка. Вскоре понял, что слепну. Силы кончились. Я залег в снег, зарылся, чтобы надышать маленькую теплую берлогу. Стало теплее, и я провалился в серую муть, в паутину беспамятства, пока боль в отмороженном лице и ломота в пальцах не вернули меня в снежный гроб. Холод полз снизу, отхватывая половину тела. Собрав остатки воли, я попытался вспомнить тепло и жар лета, но вспомнил зиму.
Мы катались с Наей на лыжах. По бокам лыжни бежал кружевной от инея березняк, вперемежку с елками. Низкое желтое солнце било сквозь хвою лучистой радугой. На коротких привалах я обнимал ее и, забравшись под свитерок, трогал ее жаркие, залитые молодым потом, груди. Этот зимний сон казался горячим, сладостным, живым. Может быть, это и есть смерть, бесконечный сон о жизни?
Кто-то тяжело и остро пнул мою спину, шумно сопя, стал отбрасывать снег, крушить ледяную могилу. Влажно дохнув в лицо, с меня стащили шапку. Надо мною, среди мерклых звезд, плыла огромная рогатая голова. Она дышала теплым паром, тыкалась мне за пазуху, лизала обмороженные щеки. Я с ненавистью отмахнулся, сел в сугробе. Одежда промерзла и не гнулась. Еще раз обнюхав шинель и шапку, олень равнодушно отошел. Он растормошил, разбил блаженный сон и теперь подло бросал меня.
Низкорослый северный олень неторопливо шел, увязая в сугробах, человек полз за ним. Олень останавливался и рыл копытом снег, выбивал ошметки мха, подбирал его длинными отвисшими губами и брел дальше. Я ел за ним мерзлый губчатый ягель, оттаивал за щекой твердые, как камень, ягоды, долго жевал и полз дальше по его рыхлым следам.
Потеплело. Мороз уже не жалил щеки. Иногда олень ложился, и под его боком таяло. Он слизывал снег вокруг себя и, привалившись к его теплому брюху, я засыпал, зная, что он разбудит меня, когда надо будет идти дальше. Разум зверя здесь, в снежной пустыне, превышал человеческий.
Грея руки между оленьих ног, я нащупал горячее набухшее вымя. Это была самка, мать, потерявшая детеныша в снежной тундре и ушедшая его искать. Меня она приняла за своего детеныша. Я тянул сладкое, тяжелое молоко, чувствуя блаженство возвращающейся жизни. Иногда на языке оставался ржавый привкус крови. Наверное, молоко ее перестояло. В благодарность она умиротворенно вылизывала мое лицо и шапку.
Бескрайняя тундра смотрела на меня ее печальными, темными глазами, в которых маленькой зеленоватой точкой тлело какое-то свечение.
Прошло не меньше недели, на моих потрескавшихся от мороза щеках проросла густая щетина. Мы поднимались и снова брели в рассеянной тьме. Едва она ложилась, я почти сразу засыпал, привалившись к ее мерно дышащему боку. Она научилась ласково будить меня и уже не сбрасывала в снег, как в самом начале пути, а осторожно дула мне в лицо, обкусывала снежные махры с ушанки. Шли мы по нескольку часов. Потом наступала «ночь», и мы лежали, присыпанные снегом. Она спала, уткнув морду под заднюю ногу или мне под мышку. Я не понимал, сколько прошло дней или недель. Молоко у нее стало убывать. Теперь его было совсем мало, и она, казалось, понимала это. Она уже не толкала меня к вымени, а только обреченно вздыхала. Она тоже слабела на глазах.
Северная ночь сбивает время и сильно искажает предметы и расстояния.
Очнувшись после привала, я заметил черный треугольный флажок, торчащий из-под снега. До него было метров сто, не больше. Я пополз к флажку. Еще раньше я поймал запах дыма; тонкий след, почти растворившийся в низовом ветре. Я полз долго, но черный треугольник по-прежнему висел в сером снежном тумане. Нет, он становился все меньше. Снег падал редкими хлопьями, потом пошел гуще. Приподнявшись на руках, я оглянулся. Оленихи не было видно, я потерял ее. Это была смерть. Я кричал, плакал, как ребенок, и полз обратно. Мела вьюга… Помню, как колючий снег сыпал в мои открытые глаза.
Дальнейшее я могу только представить. Окоченевшее тело сначала замело, но потом сильный ветер обдул снег. Оленевод, ненадолго выскочив из чума, разглядел приблудившегося оленя. Он взял аркан и хотел поймать его, но олень уныло стоял, пригнув голову к земле. У ног его чернело замерзшее тело. Оленевод долго колебался, не зная, что делать с находкой, его смущала моя шинель с множеством звезд, священных знаков, в его понимании. Звезды и решили мою судьбу. Завернув мертвеца в несколько слоев оленьих шкур, он уложил свиток на старые нарты. Именно в этом и состоял похоронный обряд народа «иле». Оставив стадо на попечение собак, он запряг оленя и погнал нарты в глубину тундры. Несколько часов он бежал рядом с нартами, погоняя усталого оленя.
Старуху, живущую у подножия скал, пришлось долго уговаривать. Мертвый человек в шинели мог принести несчастье, но мой спаситель пообещал какой-то подарок, и старуха нехотя согласилась. За приют мертвеца было обещано несколько песцовых шкурок, бутылка водки «Полярное сияние» и еще какой-то северный капитал.
Я очнулся от жара раскаленного очага. С лица и голого тела капал жир. В жир был добавлен сок какого-то растения, и я не чувствовал боли в лице и руках, с которых клоками сходила бурая обмороженная кожа. «На тебе совсем не было мяса», — после объяснила мне старуха. Огонь полыхал вблизи лица. Он был — жизнь!
Жизнь входила в меня медленно, рывками, с мучительной болью, ознобом и звериным голодом, с ужасом возвращающейся памяти. Я плакал с закрытыми глазами, вспоминая все, плакал, может быть, последний раз в жизни. Я четко помнил, кто я и как попал в тундру, и даже догадывался, где теперь нахожусь.
Временами надо мной возникало сморщенное старушечье лицо. Седые космы были схвачены налобной повязкой. На ней поблескивали выстроившиеся в ряд офицерские звездочки с погон «зяблика». Старуха держала беззубыми деснами маленькую, обитую медью трубочку без огня. Узкие рысьи глаза тускло смотрели мне в зрачки. И я испытывал пронзительное чувство благодарности к старухе просто за то, что она сидит и смотрит на меня равнодушными, сонными глазками. Девушку я заметил позднее, и безо всякого удивления отметил, что она тоже голая, как и старуха, похожая в темноте чума на низкий кряжистый пень в завесах седого мха. Старуха почти все время сидела у очага. Ее иссохшие груди касались земляного пола. Она была такая старая, что в глубине ее морщин темнела земля. Меня сначала немного смущала трогательная безмятежность моих хозяек, но я и сам лежал у очага голый, едва прикрытый шкурой, не вызывая у них никакой неловкости.
Девушка изредка появлялась возле меня, и сумрак чума вспыхивал вокруг ее смуглого тела. Тайком разглядывая ее, я наслаждался своей безнаказанностью. У нее были очень белые ровные зубы, они то и дело сверкали в улыбке на продолговатом, по-северному раскосом лице. Ее длинные черные волосы были заплетены в две тугие косы, падавшие на грудь. На шее и запястьях блестели золотистые украшения, приглядевшись, я определил, что это латунные пуговицы с офицерской шинели. Жизнь наполняла все ее существо до последнего уголка. Ее руки всплескивали и взлетали, когда она смеялась, играли ямочки на алых щеках, глаза вспыхивали и искрились огненной влагой, блестящая смуглая кожа трепетала, а маленькие груди и бархатистый животик умели улыбаться. Я находил ее первобытную миловидность неотразимой, естественной и чистой. Я словно упал в эпоху неолита, к первобытному истоку, где женщина была безгрешной и раскрытой. С этой минуты я стал наблюдать за молодкой с почти священным интересом (понятное дело, что близость старухи никак не способствовала рождению во мне этнографа и натуралиста).