Книга Солнце и смерть. Диалогические исследования - Ганс-Юрген Хайнрихс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Мишо уже в молодости понял, что люди вдвоем обретают совместное внутреннее пространство, в котором происходят резонансы, в котором они получают отклик – и которое в то же время становится предпосылкой для формирования насыщенных собственных внутренних пространств, и это стало для него само собой разумеющимся. Короче говоря, талант психонавта, отправляющегося в плавание по океану души, как я полагаю, возник у него именно потому, что по своей конституции он был великим симбиотиком – человеком, первой и второй натурой которого было проникаться Другим, перетекать в него. И если он – после того, как оказался в одиночестве не по своей вине – с помощью наркотиков сделался чем-то вроде космонавта, путешествующего по космосу души, то это всего лишь иллюстрирует более позднюю фазу существования того же таланта в той же самой психической матрице.
Я полагаю, что для философии случай Мишо представляет собой нечто уникальное. Ведь философы ex officio всегда находятся на полпути к этому «полю Мишо», которое лежит между симбиозом и отстраненностью, – уже Платон не мог отделить друг от друга математику и эротику. В предисловии к «Сферам I» я провожу мысль, что всякая любовная история в основе своей есть упражнение в геометрии – а именно попытка скруглить свою жизнь и реконструировать первый шар[161].
Г. – Ю. Х.: Я попросил бы Вас пояснить две-три следующие формулировки из Вашей книги. Там говорится о «дрейфе», который увлекает мыслящего в «лимфические потоки прасубъективного примитивного самопознания». Когда читаешь Вашу книгу, видишь, что в ней нет никакой антропологии первобытного менталитета в духе формулы Леви-Брюля, и все же какие-то отзвуки ее неотвратимо слышатся. Там говорится о «космосе ауры», который образован «из резонансов и летучих, неустойчивых субстанций», где только и остается искать «праисторию души». Речь идет о том, чтобы припомнить ту близость, в которой субъекты со строго очерченными контурами могут отграничить себя и сформировать заново, то есть об альянсах между не определенными строго существами вместо жесткого разграничения отдельных индивидов. В этой же связи оказывается Ваше восхваление идиота как «ангела без послания», равно как и Ваша теория открытого текучего пространства, звучащего пространства, которое наполнено Я. В одном месте Вы даже заходите настолько далеко, что говорите: «Мир откликается мне, когда я показываю себя так, как я себе обещал».
Не боитесь ли Вы иногда так выражаться и вступать в конфронтацию с непониманием, на которое натолкнетесь? Как Вы справитесь с трудностью, состоящей в том, что Вы указываете на это мягкое, нежное, воздушное и парящее, открытое, текучее обществу, modus vivendi которого определяется жесткостью, закрытостью, злобой и насилием?
П. С.: Сдается мне, что я слышу здесь сразу два различных вопроса, на которые не ответить одним общим ответом. Прежде всего я хотел бы подчеркнуть, что интимность, как я ее трактую, отнюдь не есть совокупность бессвязных фантазий или нечто призрачное, сотканное из воздуха, – это сценическая реальность, которая может быть отражена в основных сценах – их можно продемонстрировать, указать на них и описать. Здесь обнаруживается методическая общность моей работы с методом психоанализа – ведь как там, так и здесь все описания и толкования обретают основу только тогда, когда они могут быть связаны с конкретными, вспоминаемыми сценами, контуры которых четко очерчены, – можно называть их первосценами, а можно и не называть. Мы, следовательно, постоянно нуждаемся в сценической очевидности – именно для самого наитончайшего.
Даю пример: в «Сферах I» есть глава об интерфейсности – под этим я понимаю все то, что происходит между лицами людей, все то, что у человеческих лиц происходит с другими человеческими лицами. Это vis-а-vis, или face-а-face, для меня представляет собой сценическую реальность очень большого значения. Этот интерес дает мне право исследовать интерфейсную реальность как зону совершенно особенных отношений более основательно, чем это где-либо делалось, – насколько мне известно. Я показываю, что люди при помощи своих лиц – этих плоскостей, взирающих друг на друга, – всегда работают друг над другом, даже показываю, что они только и придают лицу Другого видимое значение, делают его читаемым – этот процесс я называю протракцией, – и именно этот процесс ведет к возникновению портрета. Следовательно, между лицами существует очень тонкая, очень заряженная резонансная зона особого рода, которая, вероятно, куда больше заслуживает права называться интимной зоной, чем зона гениталий.
После этого я описываю – в третьей главе, которая посвящена протопсихоанализу эпохи Возраждения – ту транзакцию аффекта между людьми, которую философы времен Ренессанса обсуждали, используя понятие «магия», или «чары»: Как происходит, – спрашивали мыслители начала Нового времени, от Фичино[162] до Шекспира, – как происходит, что люди могут заражать других своими собственными страстями? Как нужно описывать, если понимать их с точки зрения восприимчивости и заражаемости порывами чувств других людей? Как можно системно упорядочить зачаровывающие и любовно-магические воздействия их на других существ, чтобы влиять на эти воздействия? Об этом можно многое узнать у Иона Кулиано[163], великого исследователя истории религии, который несколько лет тому назад был убит в США при загадочных обстоятельствах. В лучшей работе из всех, которые когда-либо были написаны об эротике и магии в философии эпохи Возрождения, он напомнил о докартезианской онтологии Резонанса.
Все это – размышления, которые явно предваряют возникновение глубинных психологий и психологий масс. Ведь те смогли сделать свои первые шаги только в конце XVIII века, потому что ожидания магов Ренессанса, намеревавшихся разработать технологию аффектов, основывались на экспериментах, проделывавшихся на протяжении тысячелетий, и эти ожидания сбывались – ведь, как показала практика лечения магнетизмом, гипнозом и в конечном итоге практика психоанализа и практика работы в динамических группах, на самом деле существует нечто вроде способа сковывания аффектов, обуздывания страстей, который может искусно использоваться. То, что в XVIII и XIX веках называлось раппортом, а в XX веке – переносом, является сценической постановкой, в ходе которой душевная буря заблокированной и обманутой страсти высвобождается снова. В этом – тайна основной ситуации психоанализа, относительно которой я хотел продемонстрировать, что ее предпосылки можно проследить вплоть до XV века. Сценические ядра, которые создают основу для этих экспериментов в межчеловеческом поле близости, в моем изображении восходят к первосцене из первосцен – к жизни плода внутри матери.
Совершенно необходимой при этих условиях была глава – четвертая из восьми, – которой я дал несколько сбивающий с толку подзаголовок «Основания негативной гинекологии»; глава, в которой я объясняю, почему люди всегда занимают четко определенную позицию по отношению к материнскому пространству и как именно это происходит. Все, что я там изложил, исходит из открытия, что мать первоначально следует мыслить не как личность, а как место пребывания, как форму сосуда, как пространственную структуру, обеспечивающую иммунитет, – и как звучащее пространство, как голос. С незапамятных времен люди стоят перед задачей – истолковать свою позицию в этом сосуде и по отношению к этому сосуду. Я утверждаю, что вплоть до заката великих античных картин мира в Азии и в Европе люди старались доказать, что они сами, уже родившись, все еще пребывают внутри матери – пусть даже и не внутри матери биологической, а внутри матери метафорической, внутри матери-природы или в лоне Вселенной. Из этого следует допущение, что человеческие рождения первоначально вели из более тесного в более просторное Внутреннее. Здесь все – полости-вместилища. Для архаического мышления в-мире-бытие подразумевает, словно само собой, расширенное бытие-в-матери, и только метафизические времена мира сделали из этого бытие-в-боге или постметафизическое бытие-заброшенным-в-мир. Тут в первый раз возникает реальное Внешнее.