Книга Искусство и красота в средневековой эстетике - Умберто Эко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если речь идет о воспроизведении существующего в природе объекта, тогда этот образец формируется в уме художника благодаря акту подражания; однако если созданный объект представляет собой нечто новое (дом, вымышленная история, статуя чудовища), тогда первообраз создается фантазией или воображением (ср.: Chenu 1946). Оно представляет собой одну из четырех внутренних потенций, относящихся к области восприятия (наряду со здравым смыслом, способностью оценки или размышления и памятью), и заключает в себе хранилище пережитого опыта: quasi thesaurus quidam formarum per sensum acceptarum (словно некое вместилище форм, воспринятых чувством) (S. Th. I, 78, 4). Следовательно, художник творит посредством воображения, благодаря которому перед его взором предстает — как нечто реально существующее — образ, лишь напоминающий подсказанные памятью формы или комбинирующий их между собой (Sentencia libri de anima II, 28, р. 190–191; p. 29, р. 193–194; 30, р. 198–199). Подобная комбинация характерна для фантазии; чтобы обосновать ее, нет необходимости прибегать к другим способностям.
«Avicenna vero ponit quintam potentiam, mediam inter aestimativam et imaginativam, quae componit et dividit formas imaginatas; ut patet cum ex forma imaginata auri et forma imaginata montis componimus unam formam montis aurei, quem numquam vidimus. Sed ista operatio non apparet in aliis animalibus ab homine, in quo ad hoc sufficit virtus imaginativa».
«Однако Авиценна вводит пятую способность, среднюю между способностью к оценке и воображением, которая соединяет или разделяет возникающие в воображении формы; так, например, мысленно представляя золото и гору, мы сочетаем образы золота и горы в образ золотой горы, которую никогда не видели. Однако это действие не наблюдается в животных, но только в человеке, в котором для этого оказывается достаточно одной силы воображения».
Положительные аспекты такой теории искусства заключаются в ее простоте и ясности, в стремлении объяснить природу вещей, не прибегая к иррациональному и демоническому объяснению художественного акта. Однако в аристотелистско-томистской теории искусства отсутствует более богатое по своему содержанию понятие художественного вымысла, игры воображения (даже если его механизмы можно объяснить, исходя из упомянутых философских оснований) и осознание того факта, что процесс создания произведения искусства (даже если он обильно питается интеллектуальными познаниями и ремесленной сноровкой) все-таки является процессом многотрудного сообразования этого произведения с его идеей, когда не конкретное делание следует за разумом, постигающим идею, но разум постигает ее в момент творческого действия. Каким образом искусство, эта интеллектуальная сила, запечатлевает идею в материи? — спрашивает Жильсон (1958, р. 119). Интеллект ничего не запечатлевает. В понимании аристотеликов процесс художественного творчества не является стихийным, не создает ничего самобытного и неповторимого, практически не знает субъективности и действенности художественного акта.
С появлением рыцарства такая основополагающая ценность, как средневековая kalokagathia (единство благого и прекрасного) начинает все больше и больше дрейфовать в сторону эстетики. Примером тому является «Роман о Розе», а также куртуазная любовь. Эстетические ценности, обретающие стилизованность принципы жизни по законам красоты, становятся принципами социальными. Средоточием общественной и артистической жизни теперь становится женщина: в литературу вторгается женское начало, не признававшееся суровой феодальной эпохой. В связи с этим подчеркивается значимость чувства, и поэзия из объективного делания превращается в субъективное изъяснение. Если романтизм очень решительно пересмотрел представление о Средневековье, совершенно исказив при этом историческую перспективу, то это произошло потому, что в нем он усмотрел зарождение эстетики чувства и счел Средние века эпохой формирования новой чувствительности неутоленной страсти, которая в конечном итоге делает поэзию выражением бесконечного.
Схоластическая теория искусства мало что могла противопоставить подобному брожению. С самого начала оказавшись неспособной дать объяснение изящным искусствам, она могла, в лучшем случае, обосновать дидактическое искусство, в котором четкое, готовое знание превращается в назидательный урок. Однако, когда поэт начинает ощущать, что он пишет то, что ему подсказывает любовь в его душе, речь все же идет (с учетом строго философского понимания «Amore») o новой трактовке творческого воображения и неизбежной отсылке к миру страстей и переживаний, что предваряет эстетическую чувствительность Нового времени, а может быть, и все постигшее ее разочарования.
Единственными, кто мог бы дать новой поэзии стимул к разговору об идее, чувстве, интуиции, являются мистики. Вообще-то мистика находит себе прибежище в других областях душевной деятельности; однако именно в ее категориях можно отыскать начатки будущей эстетики вдохновения и интуиции. Подобно тому как учение об идее было возможно только в платонической традиции, эстетика ясно выраженного чувства в зародыше содержится во францисканском постулате относительно примата воли и любви. Поэтому когда св. Бонавентура прозревает в сокровенных глубинах души правила и требования числового равенства (aequalitas numerosa), он подсказывает будущей эстетике, оперирующей понятиями вдохновения и идеи, путь к определению внутреннего образа.
Но наряду с францисканским течением уже в мистике представителей Сен-Викторской школы можно было предугадать возможность появления интуиции прекрасного в противопоставлении разумения и рациональности, поскольку первое было орудием созерцания и синтетического видения.
Различные соображения относительно эстетики фантазии содержатся в сочинениях иудейских и арабских мыслителей. Иегуда Леви, например, в своей «Liber Cosri» рассуждает о непосредственном внутреннем видении, об условиях предвидения, о поэзии как небесном даре, о поэте, который вынашивает в себе правила гармонии и воплощает в жизнь, не умея их сформулировать (ср.: Menendez y Pelayo 1883, р. 303 ss).
«Qui natura poeta est, statini (et sine labore) sapidum poema fundat, nullo prorsus vitio laborans».
«Тот, кто поэт по своей природе, тотчас (и без труда) изливает сладостный стих, свободный от всяческогоизъяна».
Перед нами точка зрения, прямо противоположная теории Боэция. Равным образом Авиценна (с которым св. Фома полемизирует именно по поводу воображения как пятой способности) считает, что фантазия возносится над чувственными побуждениями и печать, нисходящая свыше, создает совершенную форму, «речь в стихах или форму чудной красоты» (Livres des directives et remarques, Paris, 1951, p. 514 ss.). С другой стороны, через всю средневековую традицию красной нитью проходит тема божественного безумия поэта; между тем этот момент совершенно не был принят во внимание теоретиками (Curtius 1948, excursus VIII).
Согласно Мейстеру Экхарту формы всего сотворенного заранее существуют в уме Бога, и каждый раз, постигая образ чего-либо, человек по существу переживает озарение и на него нисходит интеллектуальная благодать. Идея не столько формируется, сколько обретается; совокупность всех вещей, постигнутых человеком, существует в самом Боге. Слово человеческое получает свою силу от Слова Божия. Искать художественный образец не значит сочинять; это значит мистическим образом устремлять взор на реальность, которую надлежит воссоздать вплоть до отождествления с нею. Однако идеи, существующие в Боге и сообщаемые уму человека, — не столько платоновские архетипы, сколько определенные виды деятельности, силы, оперативные принципы. Идеи живут, они существуют не как некие нормы, но как идеи тех действий, которые надлежит совершить. От идеи должна родиться та или иная вещь; родиться, а точнее произрасти. На первый взгляд теория Экхарта носит аристотелистский характер, но в ней ощущается больший динамизм и прослеживается сам процесс зарождения идеи (ср.: Coomaraswamy 1956; Faggin 1946). Запечатленный образ есть эманация формы (formalis emanatio), и ему ведомо подлинное вскипание (sapit proprie ebullitionem). Он не отличается от образца, но живет с ним единой жизнью, пребывает в нем и отождествляется с ним: