Книга Элен Берр. Дневник. 1942-1944 - Элен Берр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Весь день ходила и ходила. Возвращалась пешком с урока немецкого по улицам Сен-Лазар, Ла Боэси, Миромениль, Мариньи и вдоль Сены.
Шла у самой воды, а она оказывает на меня магическое действие — успокаивает, завораживает, дает не забвение, но хотя бы отдых моей перевозбужденной голове. Вокруг ни души. Медленно, беззвучно проплыли две баржи, и только длинные волны, расходившиеся от них в обе стороны, с тихим плеском достигли берега и затихли.
Я думала о Жане. О том, что он приснился мне этой ночью. Это бывает редко, и для меня такие сны драгоценны — как будто мы и правда повидались. Кажется, когда я снова увижу его и оглянусь на все долгое время, пока его не было, мне смутно припомнятся наши встречи в каком-то другом, не повседневном мире.
Однако в этих снах он не является мне в полном смысле слова; будь это так, было бы страшно горько просыпаться: Нет, слабый намек на реальность в них всегда присутствует, ведь что-то всегда мешает мне по-настоящему увидеть его, значит, в глубине сознания я все помню. Вот и сегодня ночью я куда-то ходила, не помню зачем (что-то было срочно нужно), а Жан остался дома один. Я спешила вернуться, но знала: что-то мне помешает, потому что в глубине души знала: на самом деле все не так. И вот это знание внедрилось в сон и стало его изменять под себя: лифт, в котором я поднималась, сначала проехал до седьмого этажа, а потом пошел вниз, и я никак не могла его остановить. Когда же наконец добралась, уже поднимались гости, и я знала, что теперь уж его больше не увижу. Вошла в свою комнату — он стоит у окна. Обернулся — и на короткий миг он мой; до сих пор помню, как он меня обнимает, я вжалась в его широкие плечи, мне жарко. А дальше — провал, и после я уже сижу на кровати, а посреди комнаты стоит игральный стол (как вчера во время урока с Симоном), и за ним сидят гости (зачем я их пригласила? Всё как в тот день, когда он приходил сюда в последний раз и у меня было чувство, как будто я безуспешно пытаюсь удержать минуты). Там была Николь. Я тяну ее за руку, чтобы она ушла, даю понять, что хочу побыть с Жаном одна. Но Жана уже нет, сон кончился.
Наверное, он мне приснился потому, что вчера звонила его мать; я не очень понимала, что сказать по телефону, и у нее тоже голос был неуверенный. Никаких новостей, она просто сказала, что не забывает меня. Я посетовала, что у меня нет фотографий, и зря, потому что она теперь будет об этом беспокоиться.
Так, глядя на воду, я дошла до моста Альма. И вдруг неожиданно для себя подумала, как мы могли бы жить вместе и я могла бы сделать его счастливым, — мысли невольные и непривычные. Пока что впереди — черная бездна, как ее преодолеть? Поэтому я и не позволяю себе строить такие планы, это было бы a fallacy[214].
Обедали с мадемуазель Детро, Денизой и Франсуа.‘А потом я снова убежала — в лавку Галиньяни выбрать книгу в подарок Анни Дижон на свадьбу. Захотелось еще пройтись, и опять потянуло на Сену. К самому берегу я не спускалась, шла вдоль парапета по Кур-ла-Рен, топча пахучие опавшие листья. Выглянуло солнце, небо просветлело. Кругом буйство красок: все оттенки золота, медь последних каштановых листьев, изумрудная зелень травы, прозрачно-легкая синева неба, а в воздухе стойкий запах палой листвы и чисто осенняя сладковатая горечь — жгут кучи сухих листьев. Сена вся в чешуйках света, какая-то невероятная, хрупкая, волшебная красота.
На площади Согласия полно немцев! С женщинами — и, несмотря на желание оставаться беспристрастной, вопреки убеждениям (глубоким и искренним!), меня захлестнула волна… не ненависти — она мне чужда, — но гнева, омерзения, презрения. Эти люди, сами того не понимая, отняли радость жизни у всей Европы. Никак не вяжутся они с лучезарной, тонкой красотой Парижа — люди, способные на слишком хорошо нам всем известные жестокости, выходцы из народа, породившего таких тварей, как нацистские вожди; те, кто позволил себя оболванить, превратить в бездушную скотину, безмозглые автоматы с интеллектом не выше, чем у пятилетних детей; это из-за них мне теперь будет становиться тошно всякий раз, когда зайдет речь о любом немце. Мне противен германский характер, претит любое соприкосновение с ним — может, во мне говорит латинский темперамент? Культ силы, гонор, сентиментальность, страсть к преувеличенным эмоциям, вечная беспричинная тоска — все эти черты германского характера возмущают мое естество. Ничего не могу с собой сделать.
Эта неприязнь никак не связана с тем, что имеет отношение лично ко мне, я и не думала сейчас о гонениях на евреев.
Но, когда я зашла под аркады улицы, Риволи и почувствовала, как сильны узы глубокого родства, взаимной любви и понимания, которые связывают меня с этими камнями, небом, со всей историей Парижа, во мне вскипело негодование при мысли о том, что эти люди, эти чужаки, которым не дано понять ни Париж, ни Францию вообще, заявляют, что я не француженка, считают, что этот город и эта улица принадлежат им.
Купила у Галиньяни отличное издание Sentimental Journey[215] и Lord Jim[216] для себя. Если б могла — застряла бы там на несколько часов.
Потом перешла через мост Согласия и дошла до дома Франсуазы — повидаться с Сесиль. Сесиль говорит, что каждый раз, когда видит солнечным утром баржи на Сене, с тоской вспоминает Франсуазу. И я, когда гуляю, все время думаю о ней. Каждый раз, как что-нибудь доставляет мне удовольствие — теперь это не столько удовольствие, сколько сознание того, что я вижу что-то прекрасное (удовольствие тут ни при чем), — я думаю о Франсуазе, ведь она так любила жизнь, так любила Париж. Мысленно я всегда с ней.
* * *
Может, я создана для бурной жизни? Мне никогда не нравилось, когда все тихо и благополучно, маленькой я вечно была чем-то discontented[217]. Но после этого потока человеческих страданий я никогда больше не найду покоя, и никогда моей better self[218] не удовольствоваться собственным эгоистичным счастьем.
И все же я не жалуюсь. Не упиваюсь страданием, как в песни Китса:
— никто не усомнится в том, что оно настоящее.
Я только хочу сказать, что, по-моему, сейчас естественнее горевать, чем радоваться.