Книга Покоритель орнамента - Максим Гуреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Под стеклом – пробитые осколками каски, ржавые штыки-ножи, саперные лопатки, деревянные, полусгнившие в соляном месиве винтовочные приклады, залитые кровью партийные билеты и даже черепа, укутанные в парчовые, замысловатого плетения тюрбаны.
А еще тут наличествовали пожелтевшие от времени фотографии, на которых были изображены улыбающиеся солдаты, бредущие по гнилой пустыне лимана. Скорее всего, они улыбались, потому что на тот момент, когда фронтовой фотограф делал именно этот снимок, они были еще живы.
Да, в этом хлюпающем, гудящем на промозглом ветру затишье было что-то от прежней, навсегда забытой мирной жизни, возврата к которой не будет никогда. Будут только стоящие вдоль дороги грязные, оборванные дети и придурковато улыбающиеся старики, пахнущие ржавой водой рукомойники и сваленные в кучу затвердевшие от крови и гноя бинты. А еще будет нескончаемый скрежет затворов и дребезжание стреляных гильз, в припадке бьющихся о мраморный пол турецких бань.
И это уже потом, когда фотограф переведет кадр и приготовится сделать еще один снимок для полковой многотиражки, откуда-то из низких, насквозь провонявших сопревшими водорослями облаков раздастся пронзительный свист падающих с неба мин.
Всякий раз я подолгу стоял именно перед этим висящим в межоконном пространстве снимком – только всплеск коричневатого оттенка черной грязи, впрочем, может ли она быть какой-либо иной на черно-белой выцветшей фотокарточке, только засвеченные квадраты перфорации и смазанный, исцарапанный обрывок лица с открытым ртом.
Чтобы не закладывало уши?
Чтобы выкрикнуть слова проклятья?
Чтобы выдохнуть или, напротив, чтобы вдохнуть?
Никто не знает ответов на эти вопросы.
Даже мудрецы, облаченные в синие, перепоясанные золотыми шнурами лапсердаки и меховые шапки, мудрецы, держащие в правой руке плод граната, а в левой свиток Завета, не знают.
Теплый ветер трогает музейные занавески и доносит с улицы мерный гул толпы, которая движется мимо бывшей дачи Юхима, Аарона и Моисея Гелеловичей, перед мавританским входом в которую стоят две корабельные мортиры, гигантских размеров якоря, а на специальных, для той надобности сооруженных лафетах разложены торпеды разного калибра и рогатые глубинные мины.
Этот эпизод повторялся от раза к разу, потому как музей я посещал довольно часто, причем делал это специально незадолго до его закрытия, чтобы оказаться в довольно сумрачных и слабо освещенных залах в полном одиночестве.
Расцарапанное грейферным механизмом лицо с распахнутым ртом смотрело куда-то мимо меня, может быть, на потолок, вдогонку отлетающей душе, на сохранившиеся в форме орнамента каббалистические символы, на закопченную лепнину, на тусклую, напоминающую кузнецовское фарфоровое блюдо для холодца люстру.
Более того, я достоверно знал, что эта фотография, находящаяся в самой неприметной части экспозиции, таит в себе некий особый смысл, что она, будучи снятой во время осенних событий 43-го года, каким-то непостижимым образом вызывает в моей голове монотонное тягучее звучание. И тогда мне ничего не оставалось делать, как тоже широко открывать рот и выпускать это звучание из своей головы, теперь уже более походившей на духовой инструмент.
Вполне возможно, что кто-то из проходивших по улице пешеходов, из тех, что стремились к морю на набережную, замечал стоявшего у музейного окна ребенка с открытым ртом, но, само собой, не придавал этому странному обстоятельству никакого значения.
Они шли по Симферопольской улице, наслаждаясь терпким запахом лимана Сасык, также именуемого и Гнилым лиманом, они миновали мечеть и турецкие бани, они оставляли по правую руку евпаторийский краеведческий музей и наконец выходили на набережную имени Горького.
Я все это видел, стоя у окна.
Видел Генерала Топтыгина и Царя царствующих, спешившегося всадника и продавца мидий, дервишей, идущих совершать намаз в пятничную мечеть Джума-Джами, и безногого инвалида, собирающего милостыню на паперти храма пророка Илии. Инвалид сидел на самодельной, сооруженной из детского трехколесного велосипеда коляске и, казалось, дремал. Более того, периодически он начинал храпеть, свесив на плечо голову и раскрыв при этом свой беззубый рот пещерой, катакомбами ли.
Затем, оставаясь добровольно, повторяю: абсолютно добровольно обремененным духовым орудием в виде такого же разверстого, как у инвалида, рта, я безропотно и бесстрашно обходил зал за залом, наполняя каждый из них той мелодией, которую слышал неотступно.
Своеобразно кадил-кадил, доходил подобным образом до костяных оттенков и потому напоминавшей окаменевший ледник мраморной лестницы, над которой висела огромных размеров карта Крыма.
Смотрительницы музея рассказывали, что раньше на этом месте висели портреты купцов Гелеловичей – статных, чернобородых, подстриженных под машинку, в единообразных длиннополых утепленного сукна сюртуках.
Спускаясь по лестнице, я чувствовал их тяжелые взгляды у себя за спиной, да и Крым нависал надо мной обтрепавшимся по углам холстом, трещал, как мартовский наст, а, стало быть, звучание мелодии постепенно пропадало.
Исчезало.
Наступала тишина, которую тут же, впрочем, и нарушали евпаторийские трамваи, что выплывали из одуряюще пахнущей кипарисами темноты.
Один за одним, грохоча немилосердно, раскачиваясь на рельсовых стыках, мигая фонарями, высекая снопы бенгальских огней из контактного провода, озаряя тем самым увитые плющом стены домов и пустую улицу.
Я переходил пустую улицу и медленно брел вдоль нестройной колоннады абрикосовых деревьев.
«Абрикотели», как называли абрикосы у нас во дворе, валялись везде, некоторые из них уже были подавлены, но большинство имело вполне съедобный вид.
Тут же наклонялся, подбирал их с земли, извлекал косточку, которую впоследствии следовало бы высушить на солнце и при помощи скальпеля выскрести сердцевину. Тогда, если не ошибаюсь, из абрикосовых косточек делали бусы.
Наконец, абрикосами можно было кидаться. Особым успехом в данном случае пользовались перезрелые, сочащиеся коричневатой слизью плоды, которые при попадании взрывались, оставляя на одежде или теле противника хаотические нагромождения мякоти. Внутренности.
Они же – проникающие ранения, они же смертельные раны, они же стигматы, они же язвы, получив которые, сообразуясь с правилами игры, было необходимо упасть на землю и захрипеть, одновременно пуская слюни и закатывая глаза, изобразить тем самым агонию и неминуемую кончину наиболее достоверно.
На некоторых проходивших к морю отдыхающих это производило, честно говоря, тяжелое впечатление.
Итак, абрикосовая аллея заканчивалась ровно перед входом в наш двор.
Тут я останавливался и еще раз смотрел на музей, находил глазами те самые два окна на втором этаже, в простенке между которыми висела фотография с исцарапанным обрывком лица и коричневатым пятном взрыва, больше напоминавшего грязевой фонтан.