Книга Магия Берхольма - Даниэль Кельман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Кого? – переспросил я.
– Бо… гм… – Он неуверенно посмотрел на меня, пожелал мне скорейшего выздоровления, дал медсестре какое-то указание, которое я не расслышал (да и не должен был расслышать), и вышел.
Сначала – последствие сотрясения мозга – я не отдавал себе отчета, кто я, где нахожусь и почему. Несколько часов, возможно, целый день, я пробыл в блаженной, напитанной теплом постели пустоте, окруженный трогательной заботой неизвестных сил, не имея прошлого, не имея индивидуальности, вне времени. А потом, к сожалению, все вернулось на свои места! Меня снова звали Берхольмом, я пережил невообразимо ужасную ночь, был иллюзионистом, лежал в больнице. Медицинские сестры были любезны, но нехороши собой; нехороши собой, но любезны. Я мало чем мог себя занять, вот только размышлениями. Я попытался реконструировать ночь, когда со мной произошел несчастный случай, но это удалось лишь отчасти. Я угадал какое-то число, бродил по незнакомым улицам, разбилась какая-то витрина, загорелся куст; ну и как все это связано?
– Ничего страшного, – сказал главврач, – в том, что вы этого не помните. Лопнула кинопленка.
– Но я должен все вспомнить, – настаивал я. Поэтому я расположил немногие горячечные образы, сохранившиеся у меня в памяти, в описанной последовательности. Создав из них блестящее представление иллюзий, на котором я был публикой, а не исполнителем. Я чувствовал, что случилось что-то непоправимое. И так обрела образ, контуры, форму самая ужасная ночь в моей жизни. Значит, слышу я твой голос, все, что ты рассказал, – неправда? Да, все, что я рассказал, – неправда. По крайней мере, в буквальном смысле слова. Я волшебник. «Искусство создания иллюзий, – писал Джованни ди Винченцо пятьсот лет назад, – что бы о нем ни говорилось, – это искусство лгать». Ты еще не поняла, что я непрерывно, постоянно лгу? Но не беспокойся, все-таки в моем рассказе не все ложь. Я пережил несколько часов душевного смятения, я увидел и отверг что-то возвышенное и пугающее, со мной произошел несчастный случай, и ничто теперь не будет таким, как прежде. Это – правда. Остальное – красочное добавление, смесь сокровенной мечты и кошмара. Попытка придать моему поражению толику демонического блеска. Ты в самом деле поверила? Мне это льстит. Может быть, я все-таки маг. Хотел бы я побыть магом, пусть даже несколько часов, одну ночь.
Вельрот навещал меня каждый день, а ван Роде написал мне трогательное письмо из Португалии. Ты несколько раз заходила, но пробыла недолго и вела себя чрезвычайно холодно. Ты хотела услышать, почему я сбежал со званого вечера и что произошло потом. А мне нечего было ответить. Было еще слишком рано. Теперь я ответил, но, наверное, слишком поздно…
Мое гастрольное турне пришлось прервать, и Вельрот пребывал в отчаянии. Убытки были велики, а газетные заголовки недоброжелательны. Большинство предполагало – и это подтверждали анонимные источники в больнице (значит, одна из любезных сестер шпионила), – что я был пьян и, не разбирая дороги в алкогольном тумане, по собственной вине попал под злосчастную машину. Другие полагали, что все дело в редких экзотических наркотиках, третьи позволяли себе некрасивые намеки на мое психическое состояние. Один заголовок весело и незамысловато возвещал: «Он уязвим!» Тот факт, что обычная машина смогла нанести мне увечье, вызвал бурю восторга и злорадства. Журналисты замучили вопросами бедного водителя («Вдруг перед капотом моей машины… Что же я мог поделать… Черт возьми, я поклонник его искусства!») и Вельрота («Несчастье… На пути к выздоровлению… Возобновит турне»). Разумеется, следуя своему принципу, я не давал интервью.
Но все это было безразлично, это было бесконечно неважно. Едва восстановив остатки моего прошлого, я повернулся к окну, к холодному и очень далекому стеклу, отделявшему меня от все еще незнакомого города. Оно не разбилось. Ни трещины, ни даже крошечной царапины, хотя я несколько раз, даже вслух, приказал ему разбиться. Стакан на столе, аппараты, лампа на потолке сохраняли безучастное спокойствие; им не было до меня дела. Я не сумел проникнуть в загадочные мысли врачей и медицинских сестер, и никто из них не выполнил моих безмолвных, тайных указаний. Что бы это ни было, оно прошло. И больше не вернется.
Если я вообще это испытал. Я никогда этого не узнаю. Вельрот раздобыл для меня план города: в нем значились восемьдесят семь небольших, маленьких и крошечных скверов. И даже если бы я нашел тот самый, заставил бы я себя туда пойти? Клянусь тебе, не знаю, что внушило бы мне больший страх: черное пятно копоти или зеленеющий, благополучный, ничего не подозревающий куст.
Да неважно, что это было – вымысел или правда, волшебство или безумие (но к чему различать!), – оно ушло навсегда. И все было бы хорошо, если бы не… Как бы получше выразиться? Если бы вещи, многочисленные и неподвижные предметы вокруг меня, существование которых больше не зависело от моей воли, удручающим образом не утратили какую-то долю интенсивности, реальности. Как будто со всего, что меня окружало, сошла краска. Ну да, могла бы ты на это возразить – и такие ответы тебе хорошо удавались, – это же больница, там все всегда белое или серое, но уж никак не цветное. Еще один вариант твоего ответа: есть переживания, после которых нельзя просто вернуться, как с воскресной прогулки. Все оставалось таким же, как прежде, и это было ужасно. Ведь все это было притворством. Никогда ничего не будет как прежде.
Медленно, но неуклонно я выздоравливал. И даже в этом было что-то неприятное, более того, неуместное. Исключительно мерзкая, самодовольная, бесконечная, недремлющая деловитость нашего тела. Это попахивающее потом усердие карьериста; им волей-неволей восхищаются, но в нем есть что-то отталкивающее. Ему отдают должное, но неохотно, полуотвернувшись.
Итак, я выздоравливал. Мне разрешили вставать и на трех ногах (одна моя собственная, два костыля) ковылять по металлическим коридорам больницы. С моей руки сняли белую скорлупу, и надо же, кости срослись, я мог осязать, владеть пальцами, держать в руке предметы. Исчезли брыжи; я снова мог пошевелить головой и даже использовать ее по назначению. А потом избавили меня от тяжелого неснимаемого сапога. Панцирь, в который меня заковала наука, распался. Я снова был свободен.
– Важнее всего, – напомнил Вельрот, – продолжить турне. И как можно скорее!
– Так ли это важно? – спросил я. Мне пришлось какое-то время подумать, чтобы догадаться, что он имеет в виду.
– Очень важно, – сказал он, – чрезвычайно важно! Мы должны показать всем, что мы еще существуем.
Ну хорошо. Поэтому я вышел из больницы и, не отдыхая, без промедления отправился в маленький туманный городок, где меня уже ждали. Трое моих бледных, хранивших инкогнито ассистентов – в больнице они меня не навещали, я им не позволил – снова присоединились ко мне, работа продолжалась. Мы ехали на поезде. Я сидел у окна и смотрел, как мимо проплывают светящиеся, украшенные руинами холмы – они готовы угодить всем и каждому; в такой красоте есть что-то безвольное, – и думал, почему ты не отвечаешь на мои письма. А равнина вздымалась волнами. Солнце взбиралось к зениту, несколько облаков бессильно теснились на горизонте.