Книга Красная пленка - Михаил Елизаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я запрокинул голову, и взрослые небеса разрешили недоумение: «Поздоровайся с дедушкой», — пятидесятилетняя бабка (мой взгляд снизу вверх) в украшенных пластиковыми хризантемами босоножках, в шортах, блузке и соломенной шляпе, полная юных страстей, моложаво улыбалась: «Это —дедушка».
Мы оба, тот понурый старик и я, знали, что это неправда. Куда делся прежний дед, никто не говорил.
Нас пригласили на шашлыки в загородную резиденцию деда № 2. Над мангалом кружил едкий дым паленого мяса. Мне дали детскую порцию шашлыка, которую так и не полили вином, — мама запретила.
Потом я, чтобы ознакомиться с новым дедом, подошел к нему поближе. А тот, видимо, забывшись от сытости и выпитого вина, вынул изо рта челюсть и протирал ее пучком травы. Бабка на него ужасно наорала.
Несправедливо обруганный, дед даже попытался играть со мной, и стал проверять мою сообразительность кошмарными загадками: «До какого места заяц бежит в лес?»
Я молчал.
Дед ответил сам: «До середины. А дальше заяц бежит из леса».
Допрос продолжался: «Каких камней в море нет?»
Я в смятении ковырял носком сандалика землю.
«В море нету мокрых камней».
Затем он спросил: «Что посреди Волги стоит?»
Я крикнул: «Утес!» — потому что вспомнил песню «Есть на Волге утес». Оказалось, что посредине Волги стоит буква «Л», и все от души хохотали над невинной детской тупостью.
Потом родители уехали, а я остался с бабкой. Для нас обоих это была мука. Мы не устраивали друг друга.
Непривыкшая к детям бабка была деспотична в вопросах гигиены. Деда № 2, любителя загадок, она уже приучила мочиться сидя. Тот не спорил и справлял нужду как ученый кот. Я пробовал поднимать круг, но бабка следила за мной, выискивала невидимые капли и ползала с мыльной тряпкой, бранясь, что у нее нет сил за мной убирать.
По телефону она жаловалась матери и просила меня забрать. Я плакал и говорил, что если хотите, чтобы у вас писали сидя, заведите себе девочку, а не мальчика.
Я проиграл. Она сломала мою волю, и я вскоре стал позорно присаживаться. Унижение быстро вошло в привычку, единственное, всякий раз справив нужду, я потом нарочно стряхивал несколько капель на стульчак…
Я смирился с новым обликом деда. Остаток лета этот дед № 2 и муж № 4 провел на даче, любуясь картофельными цветами или перебирая свои альбомы с марками.
Стоило мне попасться ему на глаза, он спрашивал с дурковатым прищуром: «Имеется килограмм соли, литр воды и килограмм продукта, который надо сварить с указанным количеством соли, но так, чтобы он остался несоленым. Что это за продукт?»
После моей скорой интеллектуальной капитуляции дед коротко сообщал: «Яйца», — и, бодрый, шел по своим делам.
Невротизированный, как Эдип, мозг приноровился работать в атмосфере логических подвохов, и деда постигла закономерная участь Сфинкса.
Однажды он спросил меня: «Можно ли наполнить ведро три раза, ни разу не опорожняя его, и чем?»
Я сказал: «Камнями, песком и водой».
Он помрачнел: «Ты зашел в комнату, где есть свеча, газовая плита и керосиновая лампа. Что ты зажжешь первым?»
Ответ родился сам собой: «Спичку».
Дед взялся за сердце: «Какие часы правильно показывают время только два раза в сутки?»
«Остановившиеся», — я улыбнулся.
Дед № 2 с перекошенным лицом рухнул в кусты картофеля. Потом приехала «скорая» и увезла деда.
Бабка холодно перенесла его смерть. Всей семьей мы осудили ее черствость. Кто мог подумать, что для неё начинался тогда новый жизненный период…
* * *
Эйфория морского сраженья на бумаге.
«Ранил! Ранил! Ранил!»
Как несравненная легкость наполовину решённого кроссворда! Малодоступные уму горизонты и вертикали со всех боков набрали недостающий смысл, и вот наступает момент, когда слова разгадывают сами себя, только успевай записывать.
Работа помогала отвлечься от навязчивого ощущения Сатурна в области виска. По спине бежали шелковые пузырьки, будто кто-то прыскал на кожу огненной кока-колой…
«БМ» в пуговичном кружке. Бабка Московская. Она всегда была объектом наших провинциальных семейных сплетен.
Бабка рано вышла замуж, быстро развелась, и в восемнадцать лет, чтобы стать актрисой, уехала в Москву, подкинув годовалую дочь своим родителям. (Чёрно-белая, как инь-янь, фотография семейного альбома: белый лапоть с личиком — туго спеленатый младенец, которому так и не довелось отведать материнского молока — бабка заботилась о фигуре и уберегла грудь от кормления.)
Кукушиный поступок был усугублен тем, что спустя годы бабка, готовясь в очередному замужеству, собралась усыновить или удочерить ребенка своего любовника. О том, что у нее где-то растет собственная дочь, она не задумалась. При воспоминании об этом у мамы обычно набегала на левый глаз злая, никогда не выкатывающаяся слеза.
Всё мое детство мама была с морковного цвета ртом от губной помады. Давно еще бабка подарила ей целый кулек помад, все одного цвета. Это были времена дефицитов, и вот такие, морковные, выбросили когда-то в продажу, а бабка накупила стразу штук двадцать. А когда этот цвет ей надоел, она передарила помаду дочери. Долгие годы у мамы оставался один и тот же цвет губ, а когда помада испортилась или закончилась, ей на работе подарили новую, и она тоже оказалась морковного цвета, и сотрудницы сказали: «Ваш любимый цвет».
В молодости бабка была недурна собой. Славная такая брюнетка с голубыми глазами, похожая сразу на всех кинозвезд того времени. Маму она недолюбливала, видимо, еще потому, что дочь внешностью не удалась — пошла в первого мужа. И вдобавок у мамы не обнаружилось ни музыкального слуха, ни голоса, что, по мнению бабки, было совершенным плембраком.
Сама бабка была небесталанной. Смогла же поступить в театральное, закончить его и даже устроиться в театр.
Любила салонные разговоры, чтоб не называть имён, но было сразу всем понятно. Обмороки очень любила. Припасала только для мужей, если случайно всплывали измены.
Сцена обманула вопиющим реализмом страстей. В театре бабке не хватало театра. Она играла в собственных спектаклях. Заполучив партнера, навязчивой любовью, звонками, скандалами, слезами уверенно вела его к разрыву отношений и кульминации — прощальному ужину. После шампанского при стеариновых свечах бабка давала волю трагическому эротизму и на его фоне лживо обещала покуситься на свою жизнь.
Мама рассказывала об этом, мы — папа и я, совсем еще кроха, зло потешались. Папа смеялся тонко и мелко, как лисица. Смех не шел к его лицу. Серьезный, в роговых очках, папа бывал похож на политического обозревателя. Веселье разоблачало его. Я всегда мог определить социальный статус человека по смеху — он также выразителен, как и речь. Папа, вынесший свой смех из аспирантуры, заливался как младший научный сотрудник, даже когда стал старшим…