Книга Дорога долгая легка - Борис Носик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это записать? — спросил Фархад.
— Запиши. Потом выучи. — Зенковичу было лестно, что евангельский текст произвел впечатление на его подопечного. — И еще учти — ты образованней, чем она. Она к тебе и тянется, потому что ты умней. Ты умный мальчик. Ты вообще книжки читал?
— Конечно, читал. В школе особенно много читал. Военный приключений читал. Уголовный розыск читал. В училище тоже нам много книжки задавал. Учебный… Посмотри, вон у тот длинный какой ноги…
— А художественную литературу? Мировую литературу?
— А как же. У меня даже дома есть. Чингиз Айтматов написал. «Тополек в красной косынке». Самый мировой литература. Во всем мире переводят.
— Рассказать тебе немножко об искусстве? Если интересно…
— Посмотри, вон у того какой длинный ноги…
Зенкович рассказывал Фархаду об архитектуре Москвы. Дня начала он взял знакомый любому приезжему кусок города: от «Детского мира» до ГУМа.
— Интересно, — сказал Фархад. — Сколько там ходил, никогда такой вещи не видел… Посмотри, вон у тот какой длинный ноги…
Зенкович решил, что если рассказать актеру что-нибудь такое, чего не знают его коллеги, то в результате он, может, обретет хотя бы снобизм, станет снисходительно, чуть свысока относиться к партнерше. А это привнесет кое-что в картину…
По утрам, перед выездом группы на площадку, Зенкович, как правило, заглядывал в номер режиссера, у которого дел с утра было невпроворот. Зенковичу сообщили, что эшелон, к примеру, уже снят — жалкий получился эшелон, в открытые двери его видны были три тощие девушки, для остальных не нашли костюмов, что со стеной дело обстоит все хуже (группе так ни разу и не удалось выехать на площадку раньше половины десятого — и Зенкович был бы немало удивлен, если б это мероприятие удалось, — так что стену не снимали вовсе). Однажды утром Кочетков принес режиссеру на подпись счет, из которого Зенкович узнал, что окраска стены стоила тысячу рублей. Режиссеру это, кажется, даже понравилось, и он еще раз напомнил Зенковичу о Дрейере, о его знаменитой «Жанне д'Арк» и знаменитом замке, построенном лишь для того, чтоб на съемках была замковая атмосфера. Это подбодрило Зенковича. «Может, и наш фильм будет иметь атмосферу — крашенной понапрасну стены», — думал он вдохновенно.
В дневное время Зенкович чаще всего оставался в гостинице. Он пытался писать. Однажды, подходя к своей комнате, он увидел у двери девочку, мучимую страхом перед коридорной. Она сказала Зенковичу, что к ним в пошивочное ателье заходил днем высокий человек, который сказал, что он снимает кино и чтоб она приходила в его номер. Человека этого в номере еще нет, а дежурная не знает, когда он будет. Зенкович пригласил гостью к себе. Она тихо села в уголке, выпила предложенный стакан вина, а потом мирно уснула на девственном ложе Зенковича… Вечером она проснулась, выбежала в коридор и через минуту вернулась сияющая: замечательный человек, который снимает кино, нашелся. Пожелав ей успеха, Зенкович снова склонился над постылой страницей. Он писал про Пасху в доме дедушки с бабушкой в селе Алексеевском. Его юные родители и их сверстники снисходительно поедали тогда местечковую стряпню и с энтузиазмом пели новые песни: «На Дону и в Замостье тлеют белые кости…» Где теперь их белые косточки, Боже мой, где?
Вечером к режиссеру, у которого засиделся Зенкович, зашел усатый осветитель и предложил им побаловаться. Он сказал, что у него сейчас малышка из ателье, что она спит и что она совсем пьяненькая. Этот случай пробудил в душе Зенковича острое, болезненное чувство ответственности за съемки чайханного фильма и за отечественный кинематограф вообще. Зенкович вытащил обкуренного режиссера на прогулку и принялся растолковывать ему свои собственные взгляды на искусство и жизнь. Когда Зенкович чуть-чуть успокоился, он пришел к пониманию, что воспитывать режиссера надо было раньше, еще в средней школе, может, даже в детском саду. Они замолчали надолго. Проходя по узкой улочке, ведущей к ратуше, Зенкович вспомнил вдруг, что здесь живет его давнишний приятель — переводчик русской литературы на эстонский язык. Зенкович зашел на почту, разыскал в телефонной книге телефон приятеля, позвонил ему и, услышав радостные возгласы и настоятельные, но неопределенные призывы заходить в гости, решился зайти сейчас же, вдвоем с Кубасовым.
Семья переводчика ужинала, и Зенкович с Кубасовым прошли в гостиную, где сели дожидаться хозяина, листая нерусские журналы.
— Они ведь не знали, что мы придем, — отчего-то объяснил Зенкович.
Пережевывая котлету, к ним вышел симпатичный приятель Зенковича.
— Мы ведь не знали, что ты придешь, — сказал он. — Сейчас мы кончим. Сколько лет, сколько зим…
Он убежал кончать с ужином, но еще через минуту вышел к ним снова.
— Кто из вас голоден? Осталась одна котлета.
— Спасибо. Мы только что из ресторана, — сказал Зенкович. Кубасов тягостно молчал.
Приятель вышел еще минут через пять, и они с Зенковичем затеяли оживленный разговор. Им было о чем поговорить, однако, заметив, что Кубасов томится, Зенкович все же поспешил откланяться.
Возбужденный разговором, он весело спросил на улице:
— Ну как тебе мой приятель? Славный парень? Настоящий эстонец. Вырос на крестьянском хуторе. Интеллигент в первом поколении…
— Расстреливать таких! — сказал Кубасов и сделал любимый жест: парабеллум прижат к животу: т-т-т-та, пх-х-х-х…
И тогда Зенкович вдруг увидел все происшедшее глазами Кубасова. Вернее, он проиграл ту же ситуацию, те же события где-нибудь в городе Орджоникирве или кишлаке Вашан. Вот они с приятелем-эстонцем (то есть с приезжим! с гостем!) заходят в дом, где обедают (пируют, пьют чай, опохмеляются — все равно). Хозяева сидят на коврах и одеялах, когда входят гости. Все вскакивают с места, расступаются, тащат чистые тарелки, стаканы. Присутствующие сядут только после того, как усадят гостей (званых, незваных — все равно). Они начнут есть снова только после того, как убедятся, что гости начали есть…
— Хочется в Вашан, — сказал Зенкович.
— Ты все понял? — обрадовался Кубасов. — Пойдем выпьем.
Зенковича это, однако, не обрадовало. Ну да, он увидел кое-что глазами Кубасова. Но Кубасов никогда уже не увидит ничего их глазами, его глазами. Он был другой человек. Он позже родился и учился очень мало. Вообще, существует тысяча причин, каждая из которых делает его, Зенковича, самовыражение через Кубасова (а значит, и вообще его самовыражение в кино) невозможным. И все же, подводя итоги своим безысходным, совершенно пессимистическим размышлениям о кино, Зенкович произнес фразу, начисто лишенную безысходности:
— Скорей бы в Вашан!
— Скоро поедем, — отозвался Кубасов.
* * *
Ранней осенью Зенкович прилетел в Орджоникирв. Он был нежно встречен другом-редактором, другом-режиссером, всей дружеской съемочной группой, а позднее и знакомым шашлычником на ближнем к гостинице базаре. Ему предстояла здесь совсем небольшая работа, надо было по возможности подогнать сценарий к реально отснятому материалу и помочь тем самым завершению работы над фильмом. Кроме этого Зенковичу предстояло поистине немалое — увидеть наконец снятый материал. Увидеть литературный сценарий реализованным в пленке. Увидеть свои мысли, переосмысленные Махмудом Кубасовым, свое представление о герое, реализованное Фархадом. Это было, без преувеличенья, тяжкое испытание. Вероятно, при любом режиссере и любых исполнителях это тоже не прошло бы для литератора безнаказанным, однако при этих условиях… Фархад в роли розоватого мальчика напоминал педераста-неудачника, от которого отвернулись и мужчины и женщины. Некогда прелестная и даже загадочная девушка из чайханы, чья чистота так искренне взволновала членов худсовета, похожа была скорее на мать бедного педераста, чем на его возлюбленную. Похожа на его грешную мать, влачащую дни вдалеке от сына и, без сомнения, на панели. В конце концов, отверженный педераст, любящий собственную мать, в конце концов, даже инцест, вкупе с шариатом, — из всего этого можно было бы наскрести достаточно материала для великого Висконти. Бахорский Висконти сделал все слишком топорно, чтобы заинтересовать или даже испугать Комитет республики. Остальные герои фильма были напрочь лишены опознавательных черт. В темноте просмотрового зала Зенкович вдруг вспомнил про женатого негодяя, одного из самых ярких своих персонажей. Негодяя в фильме не было вовсе. Оказалось, что взятый Кубасовым на эту роль сын директора автобазы (к началу съемок директор уже был снят со своего поста и переброшен во Дворец культуры) выглядел на экране так мерзко, что даже снисходительный худсовет, который хошь не хошь смотрит каждый метр снятой пленки, потребовал его убрать (конечно, после падения самого директора, а не до). Пришлось вырезать все сцены с участием директорского отпрыска, и в результате этого в сюжете могло бы возникнуть весьма заметное зияние — заметное, не будь в фильме еще более серьезных провалов. Дело в том, что снято было вообще не больше половины эпизодов, хотя съемочный период благополучно подошел к концу. Из снятого добрая половина приходилась теперь на долю героя-отца, трехвагонного эшелона с девушками и длинного концерта в роскошной чайхане. Из этого ублюдочного материала Зенкович и должен был теперь сляпать что-нибудь вроде нового фильма. Убитый своим смехотворным горем, он снова и снова просматривал за монтажным столом мерзкие куски пленки, пытаясь вместе с Кубасовым угадать, что же тут все-таки может получиться. Скажем, так: история про то, как светлый образ отца помогает опытной шлюхе охомутать бывшего педераста, который вдобавок трудится шофером на трассе, ведущей к великой стройке коммунизма. Нечто вроде этого. Давай, Сема, давай! Выделить кое-что в диалоге, дать в тексте хоть какую-нибудь трактовку образов. Скажем, так: история о том, как образ отца-героя, бахорца, который спас братский-трудолюбивый-талантливый эстонский народ, а заодно уж и всю цивилизацию Европы, помогает светлой девушке-чайханщице полюбить юного парня-передовика-производственника в непосредственной близости от великой стройки, шум которой все время вторгается в развитие личной жизни. Сюжет стал ровным, как доска, и все свои надежды Кубасов (славословивший раньше немое кино) возлагал теперь на диалоги, которые можно было давать за кадром и в мгновения, когда герои стояли спиной к камере.