Книга Подросток - Федор Достоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И я, придя к тебе, хотел заставить тебя о чем-нибудьпроболтаться?
— Сами знаете.
Он очень побледнел.
— Это ты не сам собою догадался; тут влияние женщины; исколько уже ненависти в словах твоих — в грубой догадке твоей!
— Женщины? А я эту женщину как раз видел сегодня! Вы, можетбыть, именно чтоб шпионить за ней, и хотите меня оставить у князя?
— Однако вижу, что ты чрезвычайно далеко уйдешь по новойсвоей дороге. Уж не это ли «твоя идея»? Продолжай, мой друг, ты имеешьнесомненные способности по сыскной части. Дан талант, так надоусовершенствовать.
Он приостановился перевести дыхание.
— Берегитесь, Версилов, не делайте меня врагом вашим!
— Друг мой, последние свои мысли в таких случаях никто невысказывает, а бережет про себя. А затем, посвети мне, прошу тебя. Ты хоть мнеи враг, но не до такой же, вероятно, степени, чтоб пожелать мне сломать себешею. Tiens, mon ami,[33] вообрази, — продолжал он спускаясь, — а ведь я весь этотмесяц принимал тебя за добряка. Ты так хочешь жить и так жаждешь жить, что дай,кажется, тебе три жизни, тебе и тех будет мало: это у тебя на лице написано;ну, а такие большею частью добряки. И вот как же я ошибся!
Не могу выразить, как сжалось у меня сердце, когда я осталсяодин: точно я отрезал живьем собственный кусок мяса! Для чего я так вдругразозлился и для чего так обидел его — так усиленно и нарочно, — я бы не могтеперь рассказать, конечно и тогда тоже. И как он побледнел! И что же: этабледность, может быть, была выражением самого искреннего и чистого чувства исамой глубокой горести, а не злости и не обиды. Мне всегда казалось, что бывалиминуты, когда он очень любил меня. Почему, почему не верить мне теперь этому,тем более что уже так многое совершенно объяснено теперь?
А разозлился я вдруг и выгнал его действительно, может быть,и от внезапной догадки, что он пришел ко мне, надеясь узнать: не осталось ли уМарьи Ивановны еще писем Андроникова? Что он должен был искать этих писем иищет их — это я знал. Но кто знает, может быть тогда, именно в ту минуту, яужасно ошибся! И кто знает, может быть, я же, этою же самой ошибкой, и навелего впоследствии на мысль о Марье Ивановне и о возможности у ней писем?
И наконец, опять странность: опять он повторял слово в словомою мысль (о трех жизнях), которую я высказал давеча Крафту, главное моими жесловами. Совпадение слов опять-таки случай, но все-таки как же знает онсущность моей природы: какой взгляд, какая угадка! Но, если так понимает одно,зачем же совсем не понимает другого? И неужели он не ломался, а и в самом делене в состоянии был догадаться, что мне не дворянство версиловское нужно было,что не рождения моего я не могу ему простить, а что мне самого Версилова всюжизнь надо было, всего человека, отца, и что эта мысль вошла уже в кровь мою?Неужели же такой тонкий человек настолько туп и груб? А если нет, то зачем жеон меня бесит, зачем притворяется?
Наутро я постарался встать как можно раньше. Обыкновенно унас поднимались около восьми часов, то есть я, мать и сестра; Версилов нежилсядо половины десятого. Аккуратно в половине девятого мать приносила мне кофей.Но на этот раз я, не дождавшись кофею, улизнул из дому ровно в восемь часов. Уменя еще с вечера составился общий план действий на весь этот день. В этомплане, несмотря на страстную решимость немедленно приступить к выполнению, яуже чувствовал, было чрезвычайно много нетвердого и неопределенного в самыхважных пунктах; вот почему почти всю ночь я был как в полусне, точно бредил,видел ужасно много снов и почти ни разу не заснул как следует. Несмотря на то,поднялся бодрее и свежее, чем когда-нибудь. С матерью же я особенно не хотелповстречаться. Я не мог заговорить с нею иначе как на известную тему и боялсяотвлечь себя от предпринятых целей каким-нибудь новым и неожиданнымвпечатлением.
Утро было холодное, и на всем лежал сырой молочный туман. Незнаю почему, но раннее деловое петербургское утро, несмотря на чрезвычайноскверный свой вид, мне всегда нравится, и весь этот спешащий по своим делам,эгоистический и всегда задумчивый люд имеет для меня, в восьмом часу утра,нечто особенно привлекательное. Особенно я люблю дорогой, спеша, или самчто-нибудь у кого спросить по делу, или если меня кто об чем-нибудь спросит: ивопрос и ответ всегда кратки, ясны, толковы, задаются не останавливаясь ивсегда почти дружелюбны, а готовность ответить наибольшая во дню. Петербуржец,среди дня или к вечеру, становится менее сообщителен и, чуть что, готов иобругать или насмеяться; совсем другое рано поутру, еще до дела, в самуютрезвую и серьезную пору. Я это заметил.
Я опять направлялся на Петербургскую. Так как мне вдвенадцатом часу непременно надо было быть обратно на Фонтанке у Васина (которогочаще всего можно было застать дома в двенадцать часов), то и спешил я неостанавливаясь, несмотря на чрезвычайный позыв выпить где-нибудь кофею. К томуже и Ефима Зверева надо было захватить дома непременно; я шел опять к нему ивпрямь чуть-чуть было не опоздал; он допивал свой кофей и готовился выходить.
— Чего тебя так часто носит? — встретил он меня, не вставаяо с места.
— А вот я тебе сейчас объясню.
Всякое раннее утро, петербургское в том числе, имеет наприроду человека отрезвляющее действие. Иная пламенная ночная мечта, вместе сутренним светом и холодом, совершенно даже испаряется, и мне самому случалосьиногда припоминать по утрам иные свои ночные, только что минувшие грезы, аиногда и поступки, с укоризною и стыдом. Но мимоходом, однако, замечу, чтосчитаю петербургское утро, казалось бы самое прозаическое на всем земном шаре,— чуть ли не самым фантастическим в мире. Это мое личное воззрение или, лучшесказать, впечатление, но я за него стою. В такое петербургское утро, гнилое,сырое и туманное, дикая мечта какого-нибудь пушкинского Германна из «Пиковойдамы» (колоссальное лицо, необычайный, совершенно петербургский тип — тип изпетербургского периода!), мне кажется, должна еще более укрепиться. Мне стораз, среди этого тумана, задавалась странная, но навязчивая греза: «А что, какразлетится этот туман и уйдет кверху, не уйдет ли с ним вместе и весь этотгнилой, склизлый город, подымется с туманом и исчезнет как дым, и останетсяпрежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник нажарко дышащем, загнанном коне?» Одним словом, не могу выразить моихвпечатлений, потому что все это фантазия, наконец, поэзия, а стало быть, вздор;тем не менее мне часто задавался и задается один уж совершенно бессмысленныйвопрос: «Вот они все кидаются и мечутся, а почем знать, может быть, все эточей-нибудь сон, и ни одного-то человека здесь нет настоящего, истинного, ниодного поступка действительного? Кто-нибудь вдруг проснется, кому это всегрезится, — и все вдруг исчезнет». Но я увлекся.