Книга Воспоминания Свена Стокгольмца - Натаниэль Ян Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поделать я ничего не мог, потому что находился в плену одиночества. Оно висело надо мной, словно злобная луна, – то росла, то убывала, но, безжалостный властелин всех прибоев, неизменно притягивала.
44
Он приехал ко мне неожиданно в начале июня. В ту пору неожиданностью для меня являлись многие вещи, по крайней мере большинство тех, что в итоге не превращались в мясо. Я даже смену времен года не замечал. Весеннее таяние снега и вскрытие льда на Шпицбергене поражают яркостью – разноголосое возвращение гнездящихся птиц, рев быстро текущей талой воды, ослепительное солнце, только я все это оставлял без внимания.
Я весь перемазался тюленьим жиром, в хижине стояла зловонная духота. Когда я вышел за порог, кашляя и чертыхаясь, доставивший Макинтайра корабль уже ушел, и бухта пустовала. Макинтайр сидел на ящике, похоже, устроившись вполне удобно, – словно старый бог спустился на землю, соблаговолив вмешаться в дела смертных. Он сидел спиной ко мне, смотрел на Элисхамну и особо не спешил ни войти в хижину, ни поприветствовать меня.
– Чарльз! – окликнул я, кашляя.
Макинтайр обернулся и вскинул брови, словно приятно удивленный нашей встрече.
– Кажется, да, – отозвался он, криво усмехнувшись.
– Вестей о вашем приезде не поступало. Ну, то есть мне вообще почти никаких вестей не поступало.
– Очевидно так.
Я шагнул к берегу, чтобы обняться, но Макинтайр встал и протянул мне руку. В растерянности я ее пожал. Такая формальность глубоко меня уязвила. А потом, словно впервые взглянув в зеркало, я прочел в глазах Макинтайра, как сильно шокирует моя внешность. В его взгляде не было ни осуждения, ни разочарования – лишь мягкая озабоченность и, пожалуй, капля насмешки. Я был слишком грязным для тесного физического контакта.
– Рад, что ты в порядке, дружище, или что будешь в порядке, – начал Макинтайр. – Теперь слушай. Я слишком стар для морских путешествий. Ноги у меня промокли и сведены судорогой. Собираюсь часок-другой прогуляться, насладиться солнцем и местным фьордом. Я привез тебе эти лыжи – нет, нет, не благодари, Тапио намекнул, что твоя нынешняя пара в плачевном состоянии – и пару для себя, покататься, пока я здесь. Какой снег у тебя на этой широте! Видел бы ты Лонгйир: к концу мая сплошные топи да болота. Будь умницей, устрой нам чаепитие часам к трем. Посидим, поговорим о войне.
Ухмыльнувшись, Макинтайр сунул трубку в карман, наклонился и привязал к сапогам лыжи. Потом он встал с ящика, свистнул, и через секунду примчался Эберхард, бросив свое неведомое гнусное занятие. Они поприветствовали друг друга с большой теплотой и вместе направились прочь от берега. Я смотрел им вслед, потеряв дар речи. Через несколько минут они исчезли за невысоким холмом подножия, и я остался один.
Мудрость и великодушие Макинтайра потрясли меня, впрочем, как всегда. Он не желал меня смущать. Он знал, что его приезд – сюрприз для меня, и хотел дать мне время, нужное для того, чтобы принять его так, как я хотел бы. Я всегда гадал, каково было жить, тщательно обдумывая каждый шаг заранее. Наверное, утомительно.
Другого стимула мне не требовалось. Маленькая моя хижина приводилась в порядок легко. Более тщательная уборка – непременно долгая – откладывалась на потом, но по крайней мере я мог сделать свое жилище презентабельным. Я открыл дверь, чтобы пустить воздух, и снял два окна с их грубых рам. Половицы я быстро вычистил и выскреб соленой водой – на манер матросов на корабле. Печку я также выскреб и выбросил пепел за хижину. Немногочисленную посуду и столовые приборы вымыл в чистом ведре и выложил на просушку. Оглядев Рауд-фьорд-хитту, я коротко кивнул – так сгодится.
О себе ничего подобного я сказать не мог. В последний раз я видел свое отражение в ложке пятью месяцами раньше, в день своего рождения. Но я и без отражения знал, как выгляжу. Я наполнил несколько ведер морской водой и при погоде, которая в Стокгольме считалась бы безбожно холодной, а здесь казалась чуть ли не мягкой, разделся догола. Я скреб свое тело и тонкие вонючие волосы – плотностью и запахом они напоминали ком прогорклого жира, который падает меж половицами и забывается, но потом становится столь очевидным, что его приходится выковыривать – пока стекающая с меня вода не стала чистой. Потом я нашел самые маленькие из имеющихся у меня ножниц и состриг облепленные кровью когти. Свои засаленные, скользкие одежды из кожи и меха я свалил в кучу и поджег. Для них и дополнительного горючего не понадобилось: столько жира они впитали. Плохо сшитые, те одежды и сидели все равно плохо, а недостатка в материале я не испытывал. Тапио сказал бы, что практика пойдет мне на пользу.
Настенных часов в Рауд-фьорд-хитте не имелось, а у меня – наручных, но ближе ко времени, вероятно, соответствовавшему трем часам дня, я услышал шорох и щелчки – это возвращался Макинтайр. Перед ним бежал Эберхард, казавшийся довольным. Я тоже был доволен – и побриться успел, и собрать волосы в хвост. Облачился я в одежду, которую сам считал «гражданской»: пролежав последние два года в чемодане, она была совершенно непрактичной, но чистой. Я заново растопил печь, вернул окна на место, и в хижине поселился терпкий морской запах. На столе горели две свечи, между ними – масляная лампа с новым фитилем и колбой, которая снова стала прозрачной. Большую часть жутких звериных трупов перед хижиной я разбил каменным обломком и свалил в кучу неподалеку.
Чайник я поставил на спиртовку, две глиняных кружки на стол, каждую с ситечком, куда насыпал остатки своего драгоценного дарджилинга. Макинтайр потопал у хижины, отряхивая сапоги от снега, постучался и вошел. Но лишь тогда жуткое унижение пронеслось сквозь меня, словно поток гадкой рвоты. Ведь при всем старании навести порядок я забыл своих старых сотрапезников. Три льняных мешка с полувысушенными звериными мордами сидели за столом, словно отдыхая между приемами пищи. Я привык к ним настолько, что воспринимал их так же, как Эберхарда, частью внутреннего убранства хижины. Хорошо хоть на этот раз перед ними не лежали карты,