Книга Великие пары. Истории любви-нелюбви в литературе - Дмитрий Львович Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гиппиус верила, что эту молодежь не удастся выбить войной и запугать реакцией. А потому именно о ней – ее главные романы и знаменитая пьеса “Зеленое кольцо”. “Отлично понимаю: собрания, «Зеленое кольцо» наше – ведь это лаборатория; не жизнь – подготовка при закрытых дверях; на улицу-то еще не с чем идти. И надо спокойно”.
Но спокойно не вышло. Двадцатый век, к которому обращено ее гневное стихотворение 1914 года, не дал:
И если раньше землю смели
Огнем сражений зажигать —
Тебе ли, Юному, тебе ли
Отцам и дедам подражать?
Они – не ты. Ты больше знаешь.
Тебе иное суждено.
Но в старые меха вливаешь
Ты наше новое вино!
3
Проза Гиппиус – удивительная квинтэссенция публицистичности, безвкусия, эклектики, прямое отражение русской жизни нулевых и в особенности десятых годов двадцатого века: тут вам и мотивы “Серебряного голубя” Андрея Белого – лучшей русской книги о сектантах, – и тема тайных обществ и провокаторов из Леонида Андреева и Савинкова, и эсеровские покушения, и хлыстовские радения, и чуть ли не Александр Добролюбов, самый загадочный из ранних символистов, впоследствии основатель собственного религиозного движения, – словом, всего в избытке, и в центре всегда молодая бледноволосая красавица, которая с детства всё понимает. И “Чертова кукла”, и “Роман-царевич”, и даже “Кольцо”, которое восхищало Блока, – все это легко читается и никуда не годится. Проблема, вероятно, в том, что никуда не годилась и сама идея молодежного тайного общества как средства воспитания (сначала) и перемены всего российского устройства (потом). Уже в “14 декабря” Мережковского видна мысль о том, что никакое общество, никакая секта не переменят ситуации, потому что внутри такого общества нарастают замкнутость, сознание своей обреченности, а впоследствии даже диктатура. Как тогда менять Россию? Вероятно, тем самым рутинным просвещением и чувством ответственности, то есть правами, свободами, самоуправлением… Но все это не работает без мотивации, а мотивации не будет без веры или по крайней мере без ценностей. Вот почему Мережковский со второй половины десятых годов ищет именно эту мотивацию – то есть пытается пробиться к сущности христианства за всеми многовековыми расслоениями; Гиппиус все еще верит, что все начнется с кружков. Вероятно, это потому так ей важно, что идея своего круга – салона, если выражаться презрительно, – ей вообще близка. Странно, что салон – та же секта, только в интеллигентской, барской версии; у Гиппиус была органическая, врожденная потребность царить в маленьком кружке, где ее суждения не подвергались бы сомнению. Такой кружок она создала в 1902–1903 годах, таков же был салон Мережковских во время их первой эмиграции, так же функционировал он в доме Мурузи, где они жили до самого отъезда в Польшу (с массой трудностей, с серьезной конспирацией) в 1920 году. Салон, кружок, секта – главные формы самоорганизации в русской жизни (ну, и мафия, конечно, но это уж позже). Это не лучший способ изменить русскую жизнь – и ничего в самом деле не получилось, не зря Ленин постоянно предостерегал соратников от кружковщины и сектантства, – но хорошая среда для полемики, для общения, для литературы, наконец. Вся проза Гиппиус, вся ее драматургия, за небольшими исключениями, – об этом; и если Мережковский ищет рецептов в истории, в религии, Гиппиус уповает на клуб единомышленников, с которого, по ее рассуждению, начиналось и христианство.
Лучшее, что она написала, – дневники 1917–1920 годов, так называемые “Черная книжка”, “Синяя книжка” и “Серый блокнот”, в которых отчетливо видна эволюция ее самоощущения: эйфория по случаю Февраля, лихорадочная деятельность весны и лета семнадцатого года, гипертрофированное сознание собственной значимости, нарастающее отчаяние, ненависть, наконец; ненависть ко всем – к интеллигенции, народу, России, в конце концов. Это соблазн, которого никто из российского разночинства не избежал: перемены встречаются восторгом, собирается кружок, пытающийся влиять на мировые события, и в этом кружке вздувается чудовищное самомнение. Таков был в конце 1980-х – начале 1990-х кружок (даже и салон!) Маши Слоним, закрытый клуб политических журналистов, как его описывает Елена Трегубова в своих ужасных “Байках кремлевского диггера”. К Маше Слоним захаживали Чубайс и Явлинский – к Гиппиус все время забегает Савинков, когда-то нищий эмигрант, а теперь чуть не главнокомандующий. У Мережковских обсуждаются свежайшие сплетни, новейшие инициативы, опаснейшие слухи; все это фиксируется в дневнике. И вот любопытно: всё, что она придумывала, выходило у нее слабо, – проза, пьесы, публицистические обзоры. Но всё, что связано с самоуглубленностью, как стихи, или с непосредственной фиксацией окружающего, как дневник или критика, – всё отлично. То есть человек она была восприимчивый и чуткий, кто бы спорил, но не умеющий ни прогнозировать, ни обобщать; воздержусь от комментариев, насколько это женское. Дневник ведь тоже в известном смысле молитва, как и стихи, просто в дневнике присутствует и напоминает о себе заоконная реальность. Сформулируем иначе: когда Гиппиус разговаривает с публикой, она всегда актерствует; когда – в дневнике или поэзии – говорит с собой, она неизменно честна. И это высокое достоинство.
Ее книга “Последние стихи” – вариант дневника: там всё названо и угадано с истинно женской беспощадностью. Мужчина еще самоутешается, еще ищет оправданий явному