Книга Насквозь - Наталья Громова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Наверное, он не мог иначе. Ведь речь шла о жизни и смерти. Если бы не выход в другое, «второе» рождение, наверное, случилось бы самоубийство. Не было ресурса для жизни. В новых условиях, в новой реальности. Я говорила с некоторым ужасом, параллельно думая о том, как же это я сейчас говорю. – Вторым рождением стала не только жизнь с Зинаидой, парадокс был в том, что через нее он принял советский строй и новую реальность. Именно поэтому оказался на этой даче. Сидел в президиуме 1-го съезда писателей. На время даже стал представителем советской номенклатуры.
Потом я рассказала, как они с Зинаидой ехали из Ирпеня, курили в тамбуре и без конца разговаривали. И Зинаида Николаевна, вовсе не предполагая, что будет с ним когда-нибудь вместе, рассказала ему историю про то, как в пятнадцать лет ходила на свидания под вуалью в гостиницу «Европейская» к своему двоюродному брату, который был вдвое старше ее. Кто бы мог подумать, что эта история спустя много лет войдет в роман «Доктор Живаго». Но его роман о Живаго был не только историей о том, как интеллигент пытается сохранить себя на фоне исторического разлома, он, главным образом про жизнь и смерть, и бессмертие. Про то, что бессмертие дается всем и каждому, так как человек творец, как и Бог, по образу и подобию которого он содеян. И поэтому дело не только во временах и обстоятельствах, а в том, чтобы вернуть свой дар тому, кто тебе его дал…
Когда она снова коснулась истории его травли, не выдержал уже мужчина.
– Почему он не уехал? Чего он ждал? – с какой-то мрачной решимостью проговорил он. Словно можно было что-то изменить этим вопросом. Его настойчивым желанием.
Я услышала голос своего мужа, настойчиво говоривший, что здесь, в России, как евреи в Холокост, все надеются уехать последним поездом, цепляются за последнюю надежду, и оттого погибают, раздавленные этой машиной.
– Чего мы ждем?
Я снова забылась, рассказывая уже скорее себе, чем им. И когда они спустились из кабинета, и прозвучали прощальные слова, женщина стояла возле мужчины, уже какая-то другая, чем та, что пришла ко мне час назад.
Когда ушли экскурсанты, я вспомнила, как в начале дня думала еще о том, что Юрий Живаго неслучайно, с одной стороны, невольный свидетель гибели собственного отца, а с другой, никогда его не видел и не знал; единственное, что ему осталось от него, – это известная фамилия.
Каменные плиты вдоль железной дороги были испещрены граффити; георгиевские ленты, победные выкрики и наскальные рисунки на темы победы в войне, которая была семьдесят лет назад. Я с тоской смотрела на эти бесконечно тянущиеся стены и думала, что родилась с войной в голове. Вот отец стоит в мундире в какой-то праздник, он вешает перед зеркалом на свой китель медали. Он совсем молод.
– За что эти медали?
– За то, что мы вас защищаем.
– От кого?
– От врагов.
Я появилась на свет в начале 1960 года в военном городке на самом краю света в Приморском крае. Говорят, его построил Блюхер, ожидая нападения японцев. Японцы не напали, Блюхера расстреляли, а из городка под китайским названием Манзовка мой дед, бывший детдомовец, ушел на фронт и не вернулся. Его дивизию после войны перебросили в Прибалтику, а вдовы и дети погибших так и остались жить в тайном военном городке, куда время от времени заходили новые части. Однажды мне открылось, что, если бы дед не погиб, я бы не родилась на свет. Он бы уехал с дивизией в Прибалтику, а отец, попавший сюда из Москвы, не нашел бы маму. Значит, она родилась из-за войны? А кто тут родился не из-за войны?
Впервые мы поехали на Западную Украину задолго до всех событий.
Все время, пока я ходила по улицам Львова, из подсознания шли какие-то мощные сигналы. Семейные рассказы о никогда не виденном дяде Яше, которого почему-то замучили и убили где-то недалеко от этих мест. Страшный шепот взрослых о том, что ему перед смертью вырезали на груди красную звезду. Эта жуткая красная звезда снилась мне в детстве по ночам. Я долго не понимала, как это можно «вырезать» такое на теле. Но что тут делал бедный дядя Яша? Конечно, я донимала отца этими вопросами.
– Он боролся с украинскими националистами.
– А что делали националисты?
– Убивали людей.
– Всех?
– Нет, в основном коммунистов.
– Зачем?
– Потому что те заставляли их жить в Советском Союзе. Дальше я уже все представляла сама. Дядю Яшу, который зачем-то едет из Москвы в Западную Украину и, как говорили дома, «гоняется» за бандеровцами.
«А ведь внуки уже ничего не узнают об этой жизни», – промелькнуло в голове. Я вспомнила Варшаву, где они теперь жили. Она поразила меня сдержанной деловитостью. Удобный налаженный мир, где транспорт ходит по расписанию. Где хорошее и удобное метро. Варшава была не похожа ни на один город, который я до этого видела. Это только потом я поняла, что передо мной город-фантом, выросший из развалин, где не осталось камня на камне. И только район варшавской Праги сохранил облик 30-х годов. Я ходила по улицам, где когда-то был еврейский квартал, здесь не было ничего, кроме памятных линий, нанесенных на тело улиц. В центре было множество памятников – Варшавскому восстанию, Катынскому расстрелу, ссылкам, Сопротивлению. Но были и немые рубцы, которые продолжали болеть, и боль эта была разлита в воздухе. Где-то здесь был Дом сирот, где работал Корчак. До ужасной войны все жило и роилось. Варшава была приютом для множества разных культур и разных миров. И вот теперь – застывший ландшафт с одним лицом, одной культурой, полный какого-то невыразимого одиночества.
У метро возле Киевского вокзала встретила холодная полутемная площадь с замерзшими людьми, жмущимися к остановке. Неоновые отблески на сумрачных лицах людей, струйками перебегающих из новых, навязчивых голубых автобусов в двери метро. Москвичи – неулыбчивые, усталые, засыпающие на сиденьях метро, иногда странно уставившиеся в одну точку. Или погруженные в экраны айфонов, где им мерещилась какая-то более цветная и теплая жизнь. Сколько лет прожито с ними бок о бок?
Когда-то я спускалась с родителями на станцию «Новослободская» и трогала руками цветные стеклышки на колоннах. Казалось, что за ними жили маленькие человечки; они смотрели с другой стороны стекла. Но каждый раз, когда я касалась через стекло их маленькой протянутой руки, меня подхватывали и уносили в гущу толпы. А теперь, когда я трогаю неровную мозаику тех колонн, оттуда никто больше не смотрит. Я знаю, что человечки ушли. Ушел дядька на деревянной ноге, стоявший в вестибюле метро, с покрашенной красной краской деревяшкой. Он всегда был сильно нетрезв, на груди гимнастерки блестел яркий орден.
– Подайте фронтовику, – бормотал он сиплым пропитым голосом – и ему кидали мелочь в сальную, старую кепку.
Я боялась и уважала его за орден, за войну. Война была совсем близко, ее можно было почти потрогать. Мы были с детским садом на даче в Дорохово под Москвой. По воскресеньям нас строем водили к Зое Космодемьянской. Мне было четыре года, и я помнила тот памятник девушке с петлей на шее. Может, петли и не было, и мы снизу, маленькие, – не могли бы ее разглядеть, но воспитательница в подробностях рассказывала нам, как повесили Зою. С тех пор я почему-то была уверена, что под каждым памятником похоронен тот, кому его поставили. Под этим – находится Зоя Космодемьянская, под Пушкиным – Пушкин, под Толстым – Толстой. А в лесу мы находили страшные ржавые гвозди. Почему-то мне тогда казалось, что такими – приколачивали людей во время войны. Это было связано с тем, что впервые в Кремлевских соборах я увидела иконы и распятого на них Христа. Там, в детском саду, мы шепотом впервые стали обсуждать, можем ли мы выдержать пытки, или нет…