Книга Петр Иванович - Альберт Бехтольд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чем ближе Ребман его теперь узнает, чем чаще видит и слышит, тем больше симпатии он вызывает. Понадобилось не так много времени, чтобы эта симпатия переросла в настоящую взаимную дружбу. Их дальние прогулки, от которых они поначалу старались уклониться, стали со временем доставлять истинное удовольствие.
Пьер начал расспрашивать Месье о его близких, и было удивительно, какой неподдельный интерес проявлял этот богатый избалованный дворянский сын к убогому провинциальному прошлому своего наставника. Он без конца расспрашивает, особенно о матушке Ханнили, и все ему мало. И когда Ребман снова заикнулся о том, что вырос в бедности, Пьер ему заметил, что это была вовсе не бедность, а огромное богатство, и что он от чистого сердца завидует той атмосфере, в которой Ребман провел детство и юность.
– Погодите, – отозвался Ребман, – но у вас все было гораздо лучше того, что пережил я!
На это Пьер Орлов покачал головой:
– Нет, да нет же!
И тут он рассказал Ребману, как рос, вернее, как его растили: никаких друзей-приятелей, как у других детей, одни взрослые вокруг! Он ни шагу не мог ступить без следующего за ним по пятам «полицейского надзора»: «Петька, это нельзя! Петька, туда не ходи! Петька, этого не трогай!»
И каждую ночь прерывали его самые сладкие сны, чтобы напичкать съестным, как фаршированного фазана.
– Это была не жизнь, а одно мучение! Поговорим лучше о чем-нибудь другом.
И Пьер начинал повествование о Кавказе, о борьбе свободных горных племен против царя под предводительством Шамиля, который до сего дня остается героем русской молодежи.
– Он, а не царь?!
– Ясное дело! Вы разве не видели портреты Шамиля в каждой лавке? Шамиль и его люди, вот кто был героем! Мой дедушка – отец maman — был с ним лично знаком и глубоко его почитал, будучи офицером российской императорской армии!
Потом он снова вернулся к теме швейцарской деревни: как это можно пережить потерю матери?
– Я бы не смог, я бы лишился рассудка!
– Нет, – говорит Ребман, – обо всем заботится природа, особенно это касается молодых. Рассудка никто не теряет, он как бы усыпляется, чтобы смягчить тяжесть потери. Со мной, по крайней мере, было так. Я помню все, словно это было вчера, хотя с тех пор прошло уже больше десяти лет: как я стоял рядом со стариками, сухими глазами глядя на односельчан, мужчин и женщин, пришедших разделить со мной горе. В наших краях есть такой обычай: гроб выставляют при входе, ближайшие родственники стоят по правую и по левую руку, и когда начинают звонить в колокол, с соболезнованиями, один за другим, приходят все жители деревни, как говорится, чтобы протянуть руку помощи. А я стоял там и думал: к чему эти грустные лица, мама ведь не умерла! Я шел за гробом с шапкой в руках, шагая в ногу с теми, кто его нес, – как будто это меня не касалось. И когда я услышал, как священник в церкви сказал: «Жив Иисус, а с ним и я», моя вера в то, что мама не умерла, стала убеждением. Я не пошел со всеми на кладбище, как полагалось по обычаю. Незаметно спустился по ступенькам, ведущим из церкви к дому. Пошел в свою комнатку. Сделал уроки. Вечером лег спать и проспал всю ночь.
– Вы спали в такой день?
– Да, всю ночь. «Мама ведь не умерла, я слышал, как она ходит по дому», – сказал я сам себе перед тем, как погасить свечи. А на следующее утро, прежде чем пойти в школу, я завел часы и проветрил дом. Когда вернулся, полил сад. В субботу прибрал в доме. Поставил на стол букет цветов. Подмел во дворе и на улице, как положено у порядочных людей и все такое, как если бы мама ненадолго уехала на каникулы.
– Сколько вам тогда было?
– Четырнадцать.
– Как мне теперь! А что потом?
– Потом мой дом и всю мебель из него распродали с молотка. Продали лавку и сад – такой красивый, разбитый в ложбине, где я сажал молоденькие деревца. Продали и виноградник вместе с частичкой моей души. Все без остатка. И когда я в следующее воскресенье после воскресной школы прибежал домой и по старой привычке еще в сенях начал кричать «Мама, давай пить кофе!», и с разбегу влетел в гостиную, мою и мамину, там сидели чужие люди за чужим столом, накрытым чужой скатертью, висели чужие занавески на окнах, чужие картины на стенах и вокруг всего этого витал чужой дух. Тут я очнулся и наконец осознал: мамы здесь, действительно, больше нет и у меня больше нигде нет дома, несколько метров земли на кладбище погребли под собою все, что у меня было в этом мире. С того времени во мне жила только одна мысль: бежать, чем дальше, тем лучше! Раз земля круглая – обойти ее вдоль и поперек! В этом еще одна причина моего отъезда за границу, а иначе я, вероятно, оставался бы дома, как и все прочие.
Пьер не говорит ни слова. Только когда они уже вернулись домой, он спросил:
– А из-за чего мама Ханнили не вышла снова замуж?
Ребман открыл от удивления рот:
– Не вышла замуж? Моя мама? Мне такое даже в голову не приходило! И ей, очевидно, тоже.
– Но почему? Разве вам не кажется, что так ей было бы легче и в тех же условиях ей, может быть, не пришлось бы так рано умереть!
– Может быть, и так. А как же я?!
– Да… Не правда ли, с этой мыслью трудно или даже невозможно смириться, даже если пытаешься!
Тут Ребмана осенило: все именно так, как утверждал Штеттлер. Мальчик обо всем знает и страдает, хотя и не говорит об этом прямо. И с того самого дня Пьер стал Ребману ближе и дороже.
Когда они пришли домой, Василий подал Пьеру свежий номер «Пятигорского эха», указывая пальцем на отчеркнутое место. Пьер прочел. Да-да, он уже знает. И обратился к Ребману:
– Завтра в обед на лугу за городом – игры кубанских казаков. Это у них называется джигитовкой. Вам интересно посмотреть?
– Разумеется, еще как интересно! Хоть раз в жизни увидеть, что это за народ такой, казаки!
– Тогда пойдемте, я тоже с удовольствием еще раз погляжу.
О казаках, этих дьяволах, как их называл сам Наполеон, Ребман уже был наслышан. Как и каждый школьник, он слышал о них много всякой чепухи – вплоть до того, что они едят младенцев. Да и Пьер ему рассказывал, как их строго отбирают и какая у них трудная служба – во всем мире нет лучшей конницы!
И вот теперь он увидит их воочию, да еще и в седле, не так, как в свое время на Крещатике или здесь, в городском саду. Сразу превратившись в прежнего мальчишку, Ребман по-детски радуется возможности хоть одним глазком взглянуть на этих чертей, заглянуть к ним на кухню, побыть в их кругу. Наконец-то хоть что-то происходит в этом скучном Пятигорске!
Поле для джигитовки в длину не более ста шагов и в ширину едва двадцать шагов – мизерного размера, если представить себе, что по нему будут скакать вытянутым каре. Вокруг стояли казаки, и первое, что бросилось Ребману в глаза: отсутствие всякого оружия и даже патронташей. В руках у наездников были только длинные прутья из орешника! Зрителей почти нет: для курортников слишком жарко, а местные уже вдоволь насмотрелись на эти забавы.