Книга Что такое жизнь? - Эрвин Шредингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако вернемся ко мне: в ретроспективе я очень рад тому, что, поскольку в 1910–1911 годах обучался на офицера запаса, в итоге меня назначили ассистентом Фрица Экснера, а не Хазенёрля. Я смог проводить эксперименты с К. В. Ф. Кольраушем и пользоваться набором великолепных инструментов, в первую очередь оптических, забирать их в свою комнату и возиться с ними сколько душе угодно. Я мог настраивать интерферометр, восхищаться спектрами, смешивать цвета и т. п. Именно таким образом я обнаружил – при помощи уравнения Рэлея – дейтераномалию своего зрения. Более того, я занимался длительным практическим проектом и начал ценить значимость измерений. Хотел бы я, чтобы этому научилось как можно больше физиков-теоретиков.
В 1918 году у нас произошло нечто вроде революции. Император Карл отрекся от престола, и Австрия стала республикой. Повседневная жизнь почти не изменилась, однако я ощутил на себе последствия распада империи. Я недавно принял пост лектора теоретической физики в Черновцах и уже предвкушал, как свободное время посвящу философии, поскольку только что открыл для себя Шопенгауэра, который познакомил меня с «единой теорией» Упанишад. Увы, ничего не получилось.
Для нас, венцев, война и ее последствия означали, что мы больше не сможем удовлетворять свои основные потребности. Победоносная Антанта выбрала голод в качестве наказания за масштабную подводную войну – войну столь жестокую, что наследник князя Бисмарка и его последователи смогли во время Второй мировой войны превзойти ее количеством, но не качеством. Голод охватил страну, еда была лишь на фермах, куда наши несчастные женщины отправлялись добывать яйца, масло и молоко. Хотя взамен они отдавали вещи – вязаную одежду, красивое дамское белье и тому подобное, – с ними обращались презрительно, как с попрошайками.
В Вене стало практически невозможно выходить в свет и приглашать к себе друзей. На стол было нечего подать, и даже простейшие блюда приберегались для воскресных обедов. В определенном смысле нехватку социальной активности компенсировали ежедневные походы в общественные кухни. Gemeinschaftsküchen часто называли Gemeinheitsküchen (Gemeinschaft – общество, Gemeinheit – подлость). Там мы встречались за обедом. Спасибо женщинам, считавшим своим долгом готовить еду «из ничего». Без сомнения, это проще делать для 30 или 50 человек, чем для трех. Кроме того, избавление других от этой заботы должно приносить удовлетворение.
Там мы с родителями познакомились с людьми, разделявшими наши интересы, и кое-кто из них, например, Радоны, оба математики, стали нашими близкими друзьями.
Думаю, в одном мы с родителями пострадали особенно. Тогда мы жили в большой квартире, точнее, двух квартирах, объединенных в одну, на пятом этаже весьма ценного городского здания, принадлежавшего отцу моей матери. Там не было электрического освещения, отчасти потому, что дед не желал платить за его установку, отчасти из-за моего отца, который привык к великолепному газовому освещению. В те времена электрические лампочки были неэффективными и стоили очень дорого, а потому мы не видели в них смысла. Кроме того, мы поменяли старые кафельные печи на новые газовые с медными отражателями – слуги в те дни были редкостью, и мы надеялись облегчить себе жизнь. Газ также использовался для готовки, хотя мы сохранили в кухне огромную старую дровяную печь. Все шло хорошо, пока однажды какой-то из высших бюрократических органов, возможно, городской совет, не решил нормировать газ. Теперь каждому домохозяйству выделялся один кубометр газа в сутки, вне зависимости от того, зачем требовалось топливо. Если кто-то потреблял больше, его просто отключали.
Летом 1919 года мы отправились в Милльштатт, Каринтия. Там мой шестидесятидвухлетний отец начал проявлять первые признаки дряхления и болезни, которой суждено было стать для него смертельной, хотя тогда мы об этом не догадывались. Когда мы шли на прогулку, он отставал, особенно на крутых тропах, и, чтобы скрыть усталость, делал вид, будто им движет ботанический интерес. Примерно с 1902 года ботаника была основным увлечением отца. В летние месяцы он собирал материал для своих исследований – не для того, чтобы составлять гербарий, а для экспериментов с микроскопом и микротомом. Отец превратился в морфогенетика и филогенетика и забыл о своем увлечении великими итальянскими художниками, а также о собственном интересе к рисованию, который выражался в многочисленных пейзажных набросках. Утомленная реакция отца на наши призывы – «Ну идем же, Рудольф» и «Становится поздно, мистер Шредингер» – нас также не встревожила. Мы привыкли к подобному, а потому решили, что всему виной его увлеченность.
По возвращении в Вену симптомы стали заметнее, но мы по-прежнему не воспринимали их всерьез: частые сильные кровотечения из носа и кровоизлияния в сетчатку, а впоследствии – слабость в ногах. Думаю, отец намного раньше нас понял, что конец близок. К несчастью, именно тогда разразилась газовая катастрофа, какую я описал выше. Мы купили угольные лампы, и отец настоял на том, чтобы за ними приглядывать. Ужасная вонь распространялась из его великолепной библиотеки, которую он превратил в карбидную лабораторию. За двадцать лет до этого, научившись у Шмутцера гравировать, отец использовал библиотеку, чтобы вымачивать медные и цинковые пластинки в кислотах и хлорированной воде. Тогда я еще учился в школе и проявлял большой интерес к его занятиям. Но сейчас я оставил отца возиться в одиночестве. Отслужив в армии почти четыре года, я с удовольствием вернулся в свой любимый физический институт. Кроме того, осенью 1919 года я обручился с девушкой, которая вот уже сорок лет является моей женой. Неизвестно, получал ли отец адекватную медицинскую помощь, но точно знаю, что мне следовало лучше за ним присматривать. Следовало попросить Рихарда фон Веттштейна, который был его близким другом, обратиться за помощью на медицинский факультет. Замедлил бы лучший уход развитие артериосклероза? И если да, принесло бы это облегчение больному человеку? Только отец полностью осознавал отчаянность нашего финансового положения после того, как в 1917 году нам пришлось закрыть магазин клеенки и линолеума на Штефанплац из-за отсутствия товара.
Он мирно скончался в канун Рождества 1919 года, в своем старом кресле.
На следующий год свирепствовала инфляция, что привело к обесцениванию скудного отцовского банковского счета, который в любом случае ничем не помог бы моим родителям. Деньги, вырученные за проданные отцом (с моего разрешения!) персидские ковры, испарились; навсегда исчезли микроскопы, микротом и значительная часть отцовской библиотеки, которую я отдал за бесценок после его смерти. Самой большой тревогой отца в последние месяцы жизни было то, что я, взрослый тридцатидвухлетний мужчина, почти ничего не зарабатываю – 1000 австрийских крон (до вычета налогов, поскольку не сомневаюсь, что он вносил эти деньги в свою налоговую декларацию, за исключением того периода, когда я служил офицером в армии). Единственным достижением сына, до которого дожил мой отец, являлось то, что я получил и принял лучше оплачиваемый пост приват-доцента и ассистента Макса Вина в Йене.
Мы с супругой переехали в Йену в апреле 1920 года, оставив мою мать самостоятельно заботиться о себе, – за что я совершенно не испытываю гордости. Ей пришлось одной упаковывать вещи и разбирать квартиру. Как же мы были слепы! Ее отец, владевший домом, после смерти моего отца переживал, кто же будет платить ренту. Мы этого делать не могли, и мать была вынуждена освободить место для более обеспеченного жильца. Мой будущий тесть любезно подыскал такого человека, еврейского предпринимателя, работавшего на процветающую страховую компанию «Феникс». Поэтому матери пришлось уехать, куда – не знаю. Не будь мы столь слепы, сумели бы догадаться – и тысячи сходных случаев подтвердили бы нашу правоту, – каким отличным источником дохода могла бы стать большая, хорошо меблированная квартира для моей матери, проживи она дольше. Она скончалась осенью 1921 года от рака позвоночника, после успешно, как мы думали, прооперированного в 1917 году рака груди.