Книга Кристина Хофленер - Стефан Цвейг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, да, конечно, извини, совсем растерялся… Господи, до чего ж я рад! – И обращаясь к Нелли: – Это Фердинанд Барнер, ну тот самый, о котором я тебе говорил. Два года мы провели вместе в бараках, там, в Сибири. Он был единственный – да, да, Фердинанд, ты сам знаешь, – единственный порядочный парень среди всего австро-венгерского сброда, с которым мы угодили в плен, единственный, с кем можно было поговорить, на кого можно было положиться… Это ж надо!.. Чего мы стоим, пошли, не терпится послушать, что с тобой приключилось. Нет, это ж надо!.. Если б кто-нибудь сегодня сказал, что меня ждет такая радость… Нет, ты представь: сядь я на следующий трамвай – и мы вообще могли больше ни разу в жизни не встретиться!
Никогда еще Кристина не видела спокойного, уравновешенного зятя таким оживленным и проворным. Он чуть ли не бегом поднялся по лестнице и распахнул дверь перед своим фронтовым товарищем, который со снисходительной улыбкой принимал его восторги.
– Снимай пиджак, располагайся поудобнее, садись вот сюда, в кресло… Нелли, кофе, водку, сигареты!.. Ну-с, дай-ка я на тебя погляжу. Да-а, не помолодел и чертовски тощий. Откормить бы тебя как следует не мешало.
Гость добродушно позволял себя рассматривать, ребячливость хозяина явно была ему по душе. Суровое, напряженное лицо с выпуклым лбом и выступающими скулами постепенно смягчалось.
Глядя на него, Кристина вспомнила портрет какого-то испанского художника, который видела сегодня в галерее: такое же аскетическое, костлявое, почти бесплотное лицо с глубокими складками у рта.
Гость, улыбаясь, похлопал Франца по руке.
– Пожалуй, ты прав, нам бы с тобой опять поделиться, как тогда, консервами: немного жирка можешь мне уступить, тебе не повредит, и Нелли, надеюсь, не будет против.
– Ладно, дружище, рассказывай, а то я сгорю от любопытства: куда же вас тогда Красный Крест завез, я ведь попал в первый эшелон, а ты и еще семьдесят человек должны были приехать на следующей день. Мы двое суток простояли у австрийской границы. Не было угля. С часу на час ждали, что ты появишься, десять, двадцать раз ходили к начальнику станции, требовали, чтобы запросил телеграфом, но там была жуткая неразбериха; в общем, двинулись мы только на третий день, семнадцать часов тащились от чешской границы до Вены. Так что с вами стряслось?
– Ты мог бы с тем же успехом еще два года ждать у границы, вам повезло, а нам дали от ворот поворот. Через полчаса после вашего отъезда полетели телеграммы: пути взорваны чехословацким корпусом, и нас завернули обратно в Сибирь. Не шутка, но мы не отчаивались. Думали – еще неделька-две, ну месяц. Но что это протянется два года, никто и вообразить не мог. Из семидесяти дожили человек пятнадцать. Красные, белые, Колчак; война не затихала, нас перебрасывали то вперед, то назад и трясли, как горох в мешке. Только в двадцать первом Красный Крест вызволил нас через Финляндию. В общем, помыкались немало, и, сам понимаешь, обрасти жирком не пришлось.
– Вот незадача, ты слышишь, Нелли! И все из-за какого-то получаса. А я знать ничего не знал, понятия не имел, что приключилось такое, да еще с тобой! Как раз с тобой! Ну и что же ты делал эти два года?
– Эх, дружище, если начну все рассказывать, до завтра не кончу. Пожалуй, я занимался всем, чем вообще может заниматься человек. Помогал косить, работал на строительстве, разносил газеты, стучал на пишущей машинке, две недели воевал за красных, когда они подошли к нашему городу, потом отправился по деревням – милостыню просил… Вспомнишь – и даже не верится, что сижу тут с вами и покуриваю.
Франц страшно разволновался.
– Нет, это ж надо! Я только сейчас понял, как мне повезло: ведь если подумать, что ты с детьми еще два года была бы тут одна, без меня… Нет, это ж надо! Чтобы жизнь этак огрела по башке, и какого славного парня! Слава богу, хоть выкарабкался, цел и невредим.
Гость положил горящую сигарету в пепельницу и резким движением придавил ее. Его лицо внезапно помрачнело.
– Да, можно считать, что повезло, и цел, и почти невредим, вот только два пальца сломали в последний день. Да, можно считать, выпала удача, отделался легко. Случилось это в день окончательного отъезда: собрали всех, кто жив остался, на станции, самим пришлось от пшеницы товарный вагон очищать, ждать больше сил не было, всем хотелось поскорее уехать, и погрузили нас в этот вагон семьдесят человек вместо сорока по норме. Повернуться негде, и если кому приспичило по нужде… нет, при дамах не расскажешь. Но все-таки мы ехали, и на том спасибо. На следующей станции к нам подсадили еще двадцать человек. Вталкивали их прикладами, одного за другим, пятеро или шестеро уже на полу валялись – затоптали, и так вот ехали семь часов, прижатые друг к другу, кругом стонут, кричат, хрипят, вонь страшная. Я стоял лицом к стенке, изо всех сил упирался руками, чтобы грудь не продавили, два пальца сломал, на третьем сухожилие лопнуло, шесть часов стоял, полузадохнувшийся. На следующей остановке чуть полегчало – выкинули пять трупов: двоих затоптали, трое задохлись, вот так и ехали до самого вечера… Да, можно считать, повезло, два сломанных пальца и порванное сухожилие… Пустяк.
Он показал правую руку: средний палец был дряблый и не сгибался.
– Пустяк, правда? Всего один палец после мировой войны и четырех лет Сибири… Но вы не поверите, что значит один мертвый палец для живой руки. Нельзя рисовать, если хочешь стать архитектором, нельзя печатать на машинке, нельзя браться за тяжелую работу. Какая-то несчастная жилка, а на этой жилке вся карьера висит. Все равно что в проекте здания ошибиться на миллиметр – пустяк вроде, а дом может рухнуть.
Франц потрясен, то и дело беспомощно повторяет свое: «Это ж надо! Это ж надо!» Видно, больше всего ему хочется сейчас погладить руку Фердинанда. Женщины озабоченно и с интересом поглядывают на гостя. Наконец к Францу возвращается дар речи:
– Ну а дальше, дальше, чем ты занимался после, когда приехал?
– Тем, что еще тогда тебе говорил. Хотел продолжить техническое образование, связать нить там, где она порвалась, в двадцать пять лет снова сесть за парту, из-за которой встал в девятнадцать. В конце концов научился рисовать левой, но тут опять кое-что помешало, тоже мелочь.
– Что именно?
– Видишь ли, в этом мире так заведено, что учение стоит немалых денег, вот как раз этой мелочи мне и не хватило… Вечно эти мелочи.
– Да, но почему вдруг? У вас же всегда водились деньги – дом в Меране, земли, трактир, мелочная лавка, табачный киоск. Сам рассказывал… И еще бабушка, которая на всем экономила, каждую пуговицу берегла и спала в холодной комнате, потому что жалела бумагу и лучину для растопки. Что с ней?
– Она живет в прекрасном доме, вокруг чудесный сад, я как раз ехал на трамвае оттуда, это дом для престарелых в Лайнце, поместили ее в богадельню с огромным трудом. А кроме того, у нее куча денег, полная шкатулка. Двести тысяч крон в добрых старых тысячных банкнотах. Днем она держит их в ящике, ночью под кроватью. Врачи смеются над ней, потешаются и сиделки. Двести тысяч крон… она была хорошей патриоткой и все продала – виноградники, трактир, лавку, – потому что не желала стать итальянкой. И все вложила в красивые, новехонькие тысячные банкноты, с такой помпой появившиеся на свет в войну. А теперь прячет их под кроватью и убеждена, что они когда-нибудь снова поднимутся в цене, что иначе быть не может: ведь то, что однажды было двадцатью или двадцатью пятью гектарами, хорошим каменным домом, добротной старинной мебелью и сорока или пятьюдесятью годами труда, не может превратиться навеки в ничто. Да, в свои семьдесят пять лет бедняга не понимает этого. Она по-прежнему верит в доброго Боженьку и его земную справедливость.