Книга Ноа и ее память - Альфредо Конде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда ужин был в разгаре, Педро положил руку на плечо моего мужа и сказал ему:
— Скоро будешь отцом!
У Кьетана вновь появилось то выражение лица, которым он отличался в первые дни после того, как я сказала ему, что беременна. И он ответил:
— Ну, еще не совсем…
И продолжал есть, как ни в чем не бывало. Педро выпил чуть больше вина, чем следовало, действительно лишь «чуть», в рамках этого «чуть» он постоянно оставался с тех далеких времен, которые вызывали такую ностальгию у моей тети Доринды, неисправимой путешественницы, теперь окончательно осевшей в М., в старом доме номер одиннадцать по улице Генерала П.; будь она сейчас с нами, то покачала бы головой, выражая этим жестом нечто среднее между пониманием и осуждением, впрочем, она бы сразу отправилась, правда, следуя на некотором расстоянии, по тому же пути, что и Педро. Надо сказать, что Педро вступал на этот путь лишь в особых случаях, к каковым относились, например, триумф выставки, продажа в мастерской части его картин, хвалебные отзывы критики, а также иногда в прошлом, которое становилось все более далеким, его любовные романы, как те, что не принимала, так и те, что поощряла своим всегда внимательным взглядом Доринда, его бдительная кузина. Сейчас мы отмечали выставку, восторженно встреченную критикой, посвятившей ей целые развороты в газетах, ставшую причиной интервью на радио, всевозможных чествований. Не хватало только моего отца, я скучала без него, скучал без него Педро, а возможно, и мой кузен, и мне казалось лишним присутствие Кьетана. Педро снова тихонько похлопал по плечу моего мужа и сказал:
— Еще один Кьетансиньо, а?
И мой муж с гордостью кивнул, скромно опустил глаза и продолжал есть. Но тут вступила в разговор я:
— Нет!
— Так значит, будет девочка?
— Нет!
— Так что же?
— А то, что его будут звать Педро.
Мой муж поднял, наконец, глаза от тарелки и внимательно посмотрел на меня этим своим взглядом из-под мягких ресниц, выражавшим не то испуг, не то недоумение, непонимание того, как это возможно, чтобы плод его мужественности носил какое-то другое имя, кроме его собственного. Я не дала ему произнести ни слова и подтвердила:
— Это решено.
Он опустил взгляд и уставился в тарелку с такой кротостью, что мне стало жаль его, настолько жаль, что я попыталась, как могла, смягчить удар, хотя в своем сострадании я тоже, вероятно, могла оказаться жестокой:
— Я считаю, что нет никакого смысла в том, чтобы давать детям имена родителей, это порождает комплексы, всякие там побеги одного дерева и прочая литературная чушь. Ребенок мой, и я даю ему имя его двоюродного дедушки.
Педро поднял бокал с вином и сказал:
— За Педро.
Одновременно Кьетан спрашивал меня, как я это понимаю.
— Ты-то как это понимаешь? — сказал он.
Таким образом, обе реплики пересеклись, и ни одна из них не получила ответа. Лишь внешне отчужденный взгляд моего кузена, всегда остающегося в тени, всегда только что прибывшего, всегда иностранца, всегда временного жильца в своем собственном доме, лишь его чистый и горячий взгляд дошел до меня, когда он неспешно, почти незаметно взял бокал, приподнял его и прошептал одними губами: «За Педро», с выражением таким же задушевным и глубоким, как та любовь, которую я почувствовала тогда к нему, моему дорогому пророку. Ужин закончился без каких-либо новых инцидентов, чему, возможно, способствовал спокойный и твердый взгляд моего кузена, и мы отправились прямо на вокзал, где Педро сядет на поезд, который довезет его почти до В., куда он доберется уже на такси и откуда через несколько дней уедет за границу, чтобы устроить где-то там выставку.
Придя домой, я решила запереться у себя в комнате, чтобы позвонить по телефону отцу; с тех пор, как я вышла замуж, я не очень часто себе позволяла это, оставляя про запас для таких трудных моментов, какие я переживала в тот вечер. Я оказалась связанной с мужчиной, которого не любила, только потому, что готовилась стать матерью, и если в какой-то момент я уже начала находить убежище в своем ребенке, то сейчас, как раз сейчас у меня вызывала ненависть одна только мысль о его рождении. Мне нужно было поговорить с господином епископом, исповедаться, оправдаться перед ним, как я это делала раньше, ожидая не отпущения грехов, в которое не слишком верила, а просто молчания, сочувствия, любви. Когда я уже собиралась войти в комнату, в дверь позвонили, я немного подождала, чтобы Кьетан пошел открыть, но этого не произошло в то время, которое я считала достаточным, и я решила открыть сама, тем более что находилась ближе всех к двери. Я открыла, невысокий юноша вручил мне картину, завернутую в бумагу, защищавшую ее от дождя и возможных повреждений. Я дала ему какую-то мелочь, что была у меня в сумке, которую тут же повесила обратно на вешалку, и, охваченная нервным, почти истеричным порывом, разорвала бумагу и распаковала картину. На картине была изображена я, и я расплакалась от волнения и благодарности. В тот момент я поняла, почему Педро проводил целые часы, запершись в маленькой мастерской, которую он устроил в нашем доме, и почему он так настойчиво требовал, чтобы никто не заходил вымыть там пол или даже просто немного прибрать. Поняла я и то, по какой причине он был последнее время в том ужасном настроении, в какое он приходил обычно, заканчивая одно из тех произведений, которым было суждено прославить его имя. На картине я была запечатлена беременной, возникающей из тьмы и идущей навстречу зрителю в окружении призраков, в которых угадывались милые или гротескные лица людей, что всегда меня окружали. По своей фактуре картина была очень похожа на созданный им портрет моего отца, но здесь фигура выходила из темноты и двигалась навстречу не такому яркому, не такому ослепительному свету, неся свое дитя в гордо выпяченном вперед животе; ее окружали лица моей матери, моего отца, моего дяди Педро, Кьетана, моего кузена, Доринды и Эудосии, моих бабушки и дедушки, и все это в некоем упорядоченном хаосе, в сложном, асимметричном, беспорядочном мире, полном гармонии. Я судорожно рыдала, поднимаясь на чердак, чтобы спрятать подарок Педро в дальнем углу, где не было ни сырости, ни мышей, но на всякий случай все-таки повесила картину повыше на гвоздь. На раме не имелось никакой пометки, ничего, что бы свидетельствовало об авторстве, но вполне достаточно было лица Педро, искоса, с доверительной улыбкой, глядящего из глубины картины. Фактура, подпись, краски могли бы подтвердить авторство, но для меня оно было очевидным благодаря улыбке Педро, возникавшей откуда-то из самой глубины и светившейся доверием, любовью, надежностью, удовлетворением как будто от того, что изображенная женщина шла именно так, потому что он тоже имел к этому отношение. Это не была размеренная походка моего отца; женщина шла доверчиво, но решительно, испуганно и осторожно, но твердо, и мне трудно было определить выражение ее глаз. Я оставила картину на чердаке и сошла вниз как раз вовремя, чтобы успеть ответить мужу, что никто к нам не приходил, кто-то просто ошибся адресом и я спустилась вниз, чтобы объяснить этому человеку, куда идти. Какое-то чувство стыдливости и жалости заставило меня спрятать подарок Педро. И там, на чердаке, он оставался до тех пор, пока я не отправила его в свой дом в П. с указанием повесить его рядом с портретом моего отца, по возможности напротив, чтобы создавалось впечатление, что мы идем навстречу друг другу. Я понимаю, что подобное их взаиморасположение может показаться излишне аллегоричным или лирическим, а возможно, и вычурным, но я приняла именно такое решение, и так они с тех пор там и висят. Кьетан ушел из моей жизни, но не из памяти, ни разу не увидев картины, хотя он и знал о ее существовании из моего письма к Педро, которое я, зная о страсти мужа все перерывать, специально оставила на видном месте и в котором я писала, что распорядилась повесить в П. в таком-то месте подаренную им картину, что сама я ее еще не видела, но мне известно, что на ней изображено. Кьетан, разумеется, прочел письмо, и когда он спросил меня, что это за картина, я ответила, что мне ее, не знаю почему, подарил Педро.