Книга В ожидании варваров - Джозеф Максвелл Кутзее
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приподнявшись, сажусь у его ног и молча киваю.
— Я спрашиваю потому, что мы не можем кормить вас бесконечно.
Мы пристально глядим друг на друга, и пауза затягивается.
— Когда вы думаете начать работать, чтобы окупить расходы на ваше содержание?
— Я — заключенный, ожидающий суда. Лица, ожидающие суда, не обязаны работать. Таков закон. Заключенных содержат на средства общества.
— Какой же вы заключенный? Вы на свободе и можете поступать, как вам вздумается. — Он ждет, что я клюну на эту грубо подброшенную приманку. Молчу. — Почему вы решили, что вы заключенный, если вас даже нет в наших списках? Вы думаете, мы не ведем списки? Но вас в них нет. Так что вы — человек свободный.
Поднимаюсь и следом за ним иду через двор к воротам. Стражник протягивает ему ключ, и Мендель отпирает замок.
— Вот видите? Открыто.
Мгновенье поколебавшись, прохожу в ворота. Мне очень хочется кое-что узнать. Я гляжу на Менделя, на его ясные глаза, окна его души, на рот, через который обращается к миру живущий в этом теле дух.
— Вы могли бы уделить мне минутку? — спрашиваю я. Мы стоим в проеме ворот; стражник, замерев поодаль, делает вид, что ничего не слышит. — Я давно не молод, — говорю я. — И если раньше меня ждало здесь какое-то будущее, то теперь все рухнуло. — Обвожу рукой площадь, показываю на пыль, которую гонит жаркий летний ветер, разносящий напасти и болезни. — А кроме того, я один раз уже умер, вон на том дереве, правда, вы решили меня спасти. Поэтому прежде, чем я уйду, я хотел бы кое-что понять. Если, конечно, еще не слишком поздно, учитывая, что варвары уже у наших ворот. — Чувствую, как мои губы кривятся в еле заметной насмешливой улыбке, но ничего не могу с собой поделать. Поднимаю глаза и смотрю на пустое небо. — Простите, если мой вопрос покажется вам дерзким, но скажите, пожалуйста, как вам удается заставить себя потом есть? После того, как вы… работаете с людьми? Меня всегда это интересовало… применительно к палачам, экзекуторами им подобным? Нет, подождите! Я еще не закончил. Я с вами вполне искренен, вы даже не знаете, чего мне стоило об этом заговорить, ведь я вас боюсь, как вы сами прекрасно понимаете. Скажите, неужели вам потом не приходится делать над собой никаких усилий, чтобы проглотить кусок? Мне, например, кажется, что после такой работы должно возникнуть желание вымыть руки. И даже этого, вероятно, мало; вероятно, требуется какой-то церковный обряд, некий ритуал очищения… вы не согласны? Чтобы каким-то образом очистить и душу — так, по крайней мере, я себе это представляю. А иначе как можно потом вернуться к обычной жизни — к примеру, сесть за стол и преломить хлеб с родными или с друзьями?
Он поворачивается, чтобы уйти, но я успеваю схватить его за локоть своей похожей на клешню рукой.
— Постойте, — говорю я. — Не поймите меня превратно: я вовсе не проклинаю вас и не виню, я давно уже смирился. Не забывайте, я ведь тоже посвятил жизнь служению закона и знаю, что это такое, знаю, что пути правосудия порой неисповедимы. Я просто стараюсь понять. Я стараюсь понять ту духовную сферу, в которой вы живете. Я пытаюсь представить себе, как вам удается изо дня в день дышать, есть и жить. Но у меня не получается! Вот что беспокоит меня больше всего! Окажись я в его шкуре, говорю я себе, на меня бы ужасно давило ощущение, что я вымазан в грязи.
Он вырывается и с такой силой бьет меня в грудь, что я охаю и, пошатнувшись, отступаю назад.
— Ублюдок! — орет он. — Старая сволочь! Сумасшедший! Пошел вон! Убирайся отсюда и сдохни в канаве!
— Когда вы думаете отдать меня под суд? — кричу я в его удаляющуюся спину. Но он даже не оборачивается.
Спрятаться мне негде. Да и зачем прятаться? От зари до зари я у всех на виду слоняюсь по площади, брожу вокруг лотков или сижу в тени деревьев. И постепенно, по мере того, как разносится молва, что старый судья отбыл свое наказание и оклемался, люди при моем появлении перестают поворачиваться спиной и не обрывают разговор. Обнаруживаю, что у меня есть и друзья, особенно среди женщин, — те еле скрывают нетерпение выслушать мою версию случившегося. Однажды, бродя по улицам, прохожу мимо дородной жены квартирмейстера, которая развешивает белье.
— Как ваши дела, сударь? — спрашивает она. — Мы слышали, вам пришлось несладко. — Глаза у нее горят от жаркого, хотя и настороженного любопытства. — Может, зайдете выпить чашку чая?
И вот мы с ней уже сидим на кухне, она отсылает детей играть на улицу и, пока я пью чай и сосредоточенно уминаю ее овсяное печенье, искусно делает первые ходы в хитроумной игре, состоящей из вопросов и ответов.
— Вы так долго ездили, мы уж думали, не вернетесь… А вернулись, и сразу на вас, бедного, столько неприятностей! Как, право, все изменилось! При вас такого непорядка не было. Все эти приезжие, все эти безобразия!
Теперь мой ход, и я вздыхаю:
— Да, они не понимают, что мы, провинциалы, живем по-другому. Весь этот скандал из-за какой-то девушки… — Сжираю еще одно печенье. Над влюбленными дураками всегда смеются, но под конец их прощают. — Я-то считал, что вернуть девушку родным самый разумный поступок, но этим столичным разве объяснишь? — Продолжаю что-то несвязно бормотать; она слушает эту полуправду и, не отрываясь, следит за мной, как ястреб за зайцем; мы оба и виду не подаем, что я — тот самый человек, который болтался на дереве и так громко вопил о пощаде, что своим криком мог разбудить мертвых. — …Но теперь уж будем надеяться, все позади. Вот только боли никак не проходят, — потираю себе плечо, — под старость все ведь заживает очень медленно…
Так я и зарабатываю теперь свой кусок хлеба. Вечером, если я по-прежнему голоден, жду, когда собак свистом отзовут от ворот, и тихонько проскальзываю в гарнизон, где обычно мне удается выклянчить у кухарок остатки солдатского ужина: миску холодных бобов, или роскошные ошметки со дна супового котла, или половину лепешки.
А утром можно пройтись до трактира, облокотиться о нижнюю створку кухонной двери и стоять там, вдыхая все эти замечательные ароматы: благоуханье майорана, дрожжей, тугих колечек нарезанного лука и припахивающего дымком бараньего сала. Повариха — ее зовут Мэй — смазывает сковородки: я смотрю, как ее проворные пальцы ныряют в горшок за жиром и тремя быстрыми круговыми движениями наносят его ровным слоем на чугунное дно. Я думаю о ее знаменитых пирожках, особенно славятся ее пирожки с ветчиной, шпинатом и сыром, и чувствую, как во рту у меня собирается слюна.
— Ведь сколько народу уже ушло, — говорит она, поворачиваясь к внушительной горке не раскатанного теста. — И передать вам не могу! На прошлой неделе тоже, и довольно много. Даже одна наша девушка, та, худенькая, волосы у нее еще такие длинные, прямые — может, помните. Ушла, вместе со своим парнем. — Она сообщает об этом ровным бесстрастным голосом, и я благодарен ей за ее такт. — Оно и правильно, — продолжает она. — Если уж кто надумал уходить, сейчас самое время: дорога-то долгая, опасная, да и ночи все холоднее. — Она говорит о погоде, об ушедшем лете, о первых приметах зимы и рассказывает обо всем этом так, словно там, где я сидел, в камере, расположенной меньше, чем в трехстах шагах от порога этой кухни, меня накрывал герметичный колпак, и я не ведал ни о жаре, ни о холоде, ни о сухом ветре, ни о дожде. В ее представлении, как я понимаю, я на какое-то время исчез, потом снова появился, а в промежутке просто не существовал.