Книга Дневник ее соглядатая - Лидия Скрябина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Все позади. Охрану уже сняли, но я тебя, дочка, все-таки запру для твоей же пользы.
Утром меня отвели в кабинет начальника полиции, здесь я впервые после трех дней ареста увидела Ивана. Он был растерян, бледен и мне как будто и не обрадовался, даже не улыбнулся. Начальник поднялся из-за стола, подошел к нам. А мы в оцепенении стояли на расстоянии друг от друга потерянные и совершенно уничтоженные. Он пожал нам по очереди руки и сказал:
– Мы выяснили, вы ни в чем не виноваты. Обокрал вашего хозяина, да и вас самих, ваш же товарищ. Кое-что он успел распродать и спокойнехонько отправился в Америку. Разбираться надо в людях. Вы свободны.
Мы тихо вышли из здания. Но мой Иван уже был не мой, а совершенно чужой. Всю дорогу до дома он не сказал ни слова, не утешил, не пожалел. Я тоже молчала. Когда поднялись в квартиру, мы не нашли никаких наших вещей, не только персидского ковра, но даже одежды и белья. Подсели к столу, впервые даже не глядя друг на друга, и замерли.
Вскоре пришел хозяин, ворчливо сообщил, что вещи наши ему пришлось продать, чтобы хоть как-то возместить убытки. Поэтому он разрешает нам прожить у него еще неделю, пока мы решим, куда деваться.
Ночью мы лежали с открытыми глазами и думали каждый о своем, так ни разу и не прикоснувшись друг к другу. Не знаю, что меня больше оскорбило – что муж мой не смог меня защитить или что он не захотел меня после всего пережитого ужаса утешить и приласкать, но утром я поднялась и поняла: молчание так затянулось, что я уже никогда не смогу говорить с ним. Явзяла листок бумаги и написала: «Купи мне гужевой билет домой».
Гужевой – это линейка с боковыми скамейками, покрытая сверху брезентом, ее едва тянули две лошади. Тащились они обычно так медленно, что приходилось делать ночевки в Коби или Ларсах.
Иван долго читал мою записку. Я все надеялась, что он будет возражать, убеждать меня остаться. Но он молча поднялся, оделся и ушел. Вернулся только утром следующего дня с воспаленными глазами и дрожащими руками и протянул мне билет и завернутый в вощеную бумагу еще горячий чебурек, ведь я со вчерашнего дня ничего не ела. В доме съестного не осталось, на базар пойти было тоже не на что.
Мы вышли из злополучной квартиры, в которой еще недавно были так счастливы, и побрели порознь по улице к стоянке гужевого. Там уже собралось много народа. Я подумала, что Иван специально пришел впритык к отходу, чтобы не было времени поговорить, объясниться, и оскорбилась еще больше. Вся зареванная и опухшая от слез, я залезла в линейку, отшатнувшись от его протянутой руки. Боялась, что, прикоснувшись к нему, зарыдаю и буду умолять не отправлять меня домой, а оставить с собой. Но гордость пересилила.
Дед-возница предложил:
– Садись, красавица, со мной рядом. Будешь мне помогать. Говорить, нет ли машины впереди. У меня глаза слабые.
Я подсела к деду на козлы и упорно смотрела в землю, пока не тронулись. Слезы текли ручьем. Всю последующую жизнь, сколько ни терзалась этим, так и не поняла, зачем я тогда уехала. И зачем он меня отпустил. Всю дорогу я была как в бреду. На ночлег остановились на окраине в Ларсах в огромном сарае, устланном соломой. Спали вповалку. Я втиснулась между двух пожилых женщин и забылась тревожной дремой. Вдруг чувствую, сзади ко мне кто-то привалился и одной рукой мне под грудь подлезает, а другой по подолу юбки шарит. Я попыталась обернуться, а у меня над самым ухом грузиняка какой-то огромными усами шевелит, шею мне щекочет: «Лежи, детка, лежи». Я со всей силы пырнула его локтем, вырвалась, вскочила и рысью помчалась до своей подводы к деду. Так, сидя рядом с ним, и перемогла ночь; он не спал, лошадей сторожил.
Вся я была одно ноющее раненое сердце. И на каждом повороте оглядывалась – не догоняет ли нас Иван?
Наконец въехали на пост Владикавказа во двор НКВД. Всех пассажиров до выяснения личностей отправили под арест. Я снова сидела в камере и вместо того, чтобы соображать, что сказать следователю, почему-то думала, что знаю это место. Раньше это был особняк Воробьева. Его дочь Надя, старше меня на два года, училась в той же Ольгинской гимназии.
В городе все называли Воробьева «счастливчик Воробей», так как в молодости он был простым рабочим на лесопилке. За хорошую работу его премировали поломанным лесопильным станком. Парень оказался башковитый, станок починил, еще к моему отцу ходил за советом. Починил так, что стало лучше прежнего. С этого станка и началось его богатство.
Я снова хотела заставить себя подумать о скором допросе, но думалось только о счастливчике Воробье. Через десять лет он уже был совладелец лесозавода и владелец этого трехэтажного особняка. А перед революцией у него уже три таких было в городе. Где теперь этот Воробей? Посчастливилось ли ему улететь вовремя, или он больше уже не чирикает?
Мы все, пассажиры гужевого и еще человек семь, толпились в одной просторной камере на втором этаже с заколоченным окном. По-моему, это была бывшая столовая, по стенам остались широкие дубовые скамьи. На потолке раскинулась величественная хрустальная люстра. В окошечко двери все время заглядывали какие-то люди и внимательно нас разглядывали. В дороге я ничего не ела и от горя и голода очень ослабела. Просидели мы так часа четыре, вдруг старая грузинка толкает меня в бок, мол, тебя зовут. Поднимаю я глаза, вижу, и правда, подзывает меня к окошку молодой красноармеец и протягивает мне котелок с ложкой, а там тушенка с картошкой.
– Возьми, подшамкай маленько, оголодала небось.
Говорил он протяжно и смешно «окал». Я такого говора еще не слыхала. Потом мне сказали, что это тамбовские.
Я держала горячий котелок в руках, и все с осуждением и завистью на меня глядели и хмурились. Только женщина с маленьким ребенком умоляюще смотрела, и старик, который, как и я, ехал один и питался, кто что подаст, бессмысленно улыбался. Я подошла к женщине и молча протянула ей котелок. Я так давно ничего не ела, что впала уже в равнодушную, тупую прострацию.
Молодая мать с благодарностью приняла еду и покормила немного ребенка. А старику мы прямо в сложенные ладони положили несколько ложек, и он, склонившись, начал осторожно втягивать губами душистые кусочки мяса и картошки. Остальное перепало мне, ложки три всего. Только когда первая ложка оказалась во рту, организм проснулся и затрепетал. Стесняясь и укрываясь от других, я вылизала котелок языком, испачкав подбородок.
Соус был, видно, из молодой конины, немного отдавал по́том, но был очень-очень вкусным. Остальные, возбужденные запахом мяса, начали возмущаться, что юной и хорошенькой дали поесть, а о других позабыли.
Молодой солдат на шум заглянул в окно, взял протянутый мной с благодарностью котелок с ложкой, молча всех оглядел и с грохотом задвинул заслонку. Ноль внимания, фунт презрения.
В два часа ночи меня повели на допрос. Следователь повертел мой паспорт и спросил, усмехнувшись: