Книга Там, где нас есть - Борис Мещеряков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прости меня, я не могу тебя полюбить. Дело не в тебе и даже не во мне. И не в ней. В ней вообще меньше всего. Дело во времени, которого всегда то слишком мало прошло, то слишком много прошло, то слишком мало осталось. И от этого в жизни все не вовремя. Всегда.
Ну не реви, слезами делу не поможешь. Она мне так сказала. Сказала мне так, а я кивал и ревел. Ужасное, должно быть, зрелище. Слезы текли по моим щекам, застревали в бороде и капали на рубашку, я вытирал их ладонью, а они продолжали течь, как будто во мне лопнул какой-то важный магистральный трубопровод. И вот никакая аварийная команда не может его заткнуть ничем. Аварийная команда в панике, но сделать ничего не может. Катастрофа. Конец мировой истории.
И не от того ревел, что она меня не любит, а от бессилия, от того, что, хоть тресни, ничего я не могу изменить. С самого начала не мог. Ведь любовь, она ниоткуда не берется потом, она сразу есть или нет. И ничего нельзя изменить. Ни себя меняя, ни окружающее пространство. Лошадь не может летать, такая данность. Научный факт. Крылья Пегаса — поэтическая абстракция, да и идут они ему как корове седло.
Что будет? Да будем жить, наверное, каждый в свою сторону. Да, так оно и бывает. Да я сам не знал, как оно бывает, теперь знаю, и радости от этого не прибавилось. А теперь мне надо идти. И тебе надо идти. Нет, надо, ты просто еще не знаешь, что нам обоим надо идти. Не знаю куда. Куда-то надо идти, нельзя останавливаться…
Со времени произнесения этого монолога прошло примерно двадцать лет. У нас двое детей. Когда я ухожу на работу, мы обнимаемся, будто я иду на войну, и она зовет детей, чтоб они тоже со мной обнялись. Так живем. И я покрываюсь по́том ужаса, когда мелькнет змеей в траве мысль, что она может умереть раньше меня. Мы знаем, что можно изменить почти все. И не вспоминаем об этом монологе. Который, как выяснилось, был заблуждением.
…да что вы такое говорите, грех какой большой, самоубийство. Муж у меня умер в пятьдесят шестом от ран, трое деток осталось, старшей десять лет, а я была беременная четвертым, работала на автобазе диспетчером, сутки через трое. Как жить? Как дальше жить? Как мне одной дальше с четырьмя детьми? И вбила себе в голову — не стану рожать, лучше повешусь. И живу как во сне. На работу вроде хожу, у старших уроки проверяю, огород у нас, а сама как чужая, только твержу себе: повешусь, повешусь.
И тут зачем-то понадобилось летом на чердак слазить. Не то проволоку достать, подвязать смородину, не то еще что, мужика теперь нету ж у меня, никто не выручит. Лезу по лестничке, живот мешает, по́том обливаюсь, под крышей пекло адово, дыхать нечем, ноги дрожат от слабости, шарю перед собой руками, ползу чуть не на карачках. Темно там хоть глаз коли, только напротив люка — оконце застеклено, и в него свет.
Остановилась отдышаться, и подумалось: да вот сейчас и повешусь, чего тянуть. И тут как отовсюду полезли ко мне бесы и черти из темноты, одни подняться помогают, другие рухлядь с дороги раздвигают, один тащит тубареточку, еще один веревку, и откуда она там взялась, через стропило перекидывает веревку, петлю вяжет. Все улыбаются, приговаривают: давай, баба, давай, под руки ведут меня, и я ж голову-то уж продеваю, ногу подымаю на тубаретку встать и взгляд так на оконце.
А там — Мать Пресвятая Богородица, смотрит на меня и тихо так говорит: дура ты, есть у тебя трое малых, прокормишь и четвертого, у Господа Бога всего много, слезай, дура, иди спасай их и себя. И тут я вдруг обратно в сенях оказалась, не знаю как. И легко мне стало, осенью родила я младшего моего, Колю, в честь отца назвала его, царствие небесное, вечный покой.
Ничего, все выросли, трудно бывало — не передать-не рассказать. Слава Богу, людьми все стали, у всех образование, все помогают, в гости зовут, а летом они ко мне едут, огород же, дом поремонтировать, а как же. Еду вот в Кирсанов, к внукам, да. Коля в Тамбове встретит на машине и отвезет в Кирсанов, невестка ласковая, жалеет меня. Дай Бог, чтоб всем…
Так я чего, милая? Как злое, грешное голову займет, отовсюду поналезут проклятые. И веревку привяжут, и тубаретку подставят, и под руки помогут подняться, знай делай по-ихнему. Только нельзя их слушать, нельзя. Надо жить, милая, не нами дано, не нам и отрешать. Надо жить. Надо. Грех великий самоубийство, даже думать, и то нельзя, что вы такое говорите…
Назвал сына Павел, а дочь — Нинель.
Из песни
Папиросы нынче не те, что раньше были. Раньше у них вкус был и аромат, а нынче — одна вонь с горечью. Раньше сажали за это, правильно делали. Потому что порядок был и люди верили в светлое. В обносках ходили, а верили — в светлое, жрали одну картошку, коли уродится, а верили. Нынче никто ни во что не верит, в церковь все ходят, а на мордах скука. Раньше они на трибунах стояли с красными бантами, а теперь в церквах, по телевизору их показывают, крестятся, губами шевелят, а видно — не верят.
Раньше верили, потому что порядок был. Сказали: цены снизят — и снижали, как было не поверить. А теперь все вверх прет. Пойдешь за хлебом, а он дороже, чем на прошлой неделе. Или подумаешь к Пашке поехать, а билеты подорожали, и куда ты поедешь? Нинка сама приезжает, приберет все, отмоет, борща сварит, как Фаина-покойница, бывало, пирогов напечет. А Пашка занятой, говорит: бать, не зуди — и пива предлагает. Заграничного, оно как вода, а стоит как четыре пачки вермишели. Раньше «Жигулевское» было, если свежее завезут — запах стоял, а это как вода, и цедишь его один на один с телевизором, раньше с мужиками в пивной о футболе, о международном положении, а теперь все и говорят о телепередачах.
Раньше мы жили. Жили широко, соседей не стыдились. Вот свадьба. Обязательно из начальства кто. Поднимет стопку, скажет несколько слов о молодой семье, а потом застолье своим чередом. Не без драки, да, а чего ж, молодые, кулаки чешутся, энергия, телесная радость. Свадьба без драки — не свадьба, а синяки сойдут. Широко мы жили, не то что сейчас, каждый свое пиво сосет у телевизора. И верили же! И все нас уважали. А как же? Мы ж всех кормили. Солидарность, и все нас уважали.
Я на войну не попал, бронь была, ответственная должность, а приятель рассказывал, что немцы такие ж мужики, мы им здорово навешали, они потом у нас строили все. А не суйся! А сейчас, чуть что, сразу набегают защитники, никому не навешаешь, хотя я на войне и не был, мне обидно. Потому что раньше порядок был и все нас уважали, а теперь ни порядка ни хрена, хлеб дорожает и проезд, ни на корочку не смотрят, ни на что. Пенсия грошовая, прибавляют плохо.
А кто ж знал, что так будет? Мы ж в светлое верили, мы ж молодые были, всю жизнь на службе. А теперь использовали и бросили как собаку, ложись — помирай, никому до тебя дела нету. А Пашка говорит: не зуди. Отцу так говорит.
Уехать бы в деревню. Я сам-то из деревни. Но и там как жить, сил нету, все на службу ушло, был молодой — верил, а сейчас никому не нужен. Нинка только приедет, обиходит, а в деревне у нас пруд, и лесок на пригорке, и поля, поля. Дома все крепкие были, зажиточные, потому что раньше был порядок. Выйдешь утром на речку, вздохнешь полной грудью, а над рекой вроде как туман клочьями и вода плещет, течет в неведомые края. А жизнь-то вся впереди, впереди, слушай. И вдалеке — малиновый звон. Хоть тогда кто ж о Боге думал, мы в другое верили.