Книга Занавес молчания - Андрей Быстров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь приступаю к главному. Почему я считаю, что людям необходимо прочесть мои дневники? Проще всего было бы сказать – читайте и поймете. Но памятуя о том, что я говорю не с современником, а с человеком другой эпохи, хочу прояснить некоторые важные моменты.
Вопрос об ответственности ученого лежит в основе. В любые времена наука не очень-то им задавалась, а звучит он так: «Нужно ли данное открытие человечеству, сумеет ли оно, человечество, справиться с ним?» Мы, ученые, всегда отвечали на два других вопроса: «Возможно ли такое-то в принципе? Если да, как это сделать?» Прочее мы оставляли политикам, подобно дисциплинированному ребенку, нашедшему где-то колбу с гремучей ртутью. Он несет ее отцу, полагая, что «папа лучше знает», и не отвечает за то, как папа воспользуется его находкой. Эйнштейн и компания подарили Трумэну атомную бомбу, и два японских города превратились в радиоактивную пыль. Ракеты фон Брауна могут доставить такие бомбы в любую точку земного шара…
Надо взглянуть правде в лицо и признать, что теперь и в дальнейшем не политики, а мы, ученые, ответственны за выживание человечества. У политиков есть лишь то, что мы им даем, и ничего больше. Мне могут возразить: есть объективные законы развития науки, прогресс не остановить. Это так и не так. Никто всерьез не ратует за остановку прогресса, и я, как ученый, меньше всего. Однако есть опасные, очень опасные игрушки, есть сильные искушения! Они в руках не каких-то абстрактных сил науки, а вполне конкретных немногих ученых. И они – мы – эти немногие, несем всю полноту ответственности. Не ссылаясь на объективные законы, мы можем, мы обязаны остановиться перед опасной дверью.
Я привел в пример атомную бомбу, ее ужасы наглядны. Но мы не имеем права игнорировать угрозы, таящиеся в менее громких исследованиях, да еще таких, что на первый взгляд сулят выгоды. Здесь мы обязаны быть дальновидными и решать сами, стоит ли вручать политикам новые игрушки в наивной надежде, что «папа лучше знает», как обратить их во благо.
Мое письмо может вызвать разочарование. В самом деле, что это – душевные излияния раскаявшегося нацистского физика? Или общие рассуждения об ответственности ученого, каких в последнее время не публикует только ленивый?
Здесь пора возвратиться к дневникам. В них нет общих рассуждений (почти нет, да эти места при публикации можно и опустить). Там подробно показано, как я, Эберхард фон Шванебах, открыл запретную дверь и едва не поставил человечество на грань катастрофы. Показано и то, как я сумел преодолеть любопытство ученого (в данном случае – преступное любопытство!), преодолеть сильнейшее из всех искушений – искушение познанием, и нашел в себе силы прекратить работы, а также принять меры к тому, чтобы они никем не были возобновлены впоследствии. То, что сделал я, под силу и другим. Мой пример лучше прекраснодушных заклинаний – он реален.
Искушение пришло извне. То, что дало толчок и материальную базу моим исследованиям, не принадлежало Земле, и оно не существует более здесь. Но то, что случилось однажды, может повториться, с небес может снова низринуться посланец Зла. Если это произойдет, мои дневники послужат предостережением. Они предостерегут ученых, и только их – этого достаточно, ибо никто другой не способен проникнуть в тайну.
Конечно, то, что я называю «событием А» в моих дневниках, может произойти и задолго до 2001 года – в любой день, в любую минуту (а может и не произойти никогда). Но по указанным выше причинам дневники не могли быть опубликованы раньше – и вдобавок я не слишком обольщаюсь на свой счет. Я не Зигфрид, и мои дневники – не пылающий меч, способный одним взмахом остановить вторжение. Я не рвусь в спасители человечества и не думаю, что такая миссия кому-то по плечу, но я обязан сделать свою скромную попытку. Проще отказаться от исследований самому, чем убедить кого-то поступить так же, – я помню споры с моими коллегами и ассистентами! Я обыкновенный человек, и я делаю то, что могу. Искать в моих прошлых или теперешних поступках героизм так же бессмысленно, как упрекать меня в бездеятельности. Да, я обычный человек, и мне свойственны те же страхи, опасения, колебания, то же малодушие и, надеюсь, те же благие порывы, что и большинству других. Я ученый, а не герой, вот именно поэтому я сделал свой негероический выбор. Обращаясь к ученым новых поколений, я отдаю себе отчет в том, что могу предстать обскурантом или самозваным пророком, но меня это не пугает. У меня есть надежда, что те немногие, кому адресованы мои дневники, для кого они единственно и могут иметь значение, поймут меня. Я верю в разум и будущее Земли.
ЭБЕРХАРД ФОН ШВАНЕБАХ
ВЕНА, 12 НОЯБРЯ 1952 ГОДА»
Закончив чтение, Рольф Pay сложил письмо, убрал его в конверт и задумался. Фон Шванебах уже не был «каким-то родственником», умершим до рождения Pay. Письмо создавало образ человека. Pay отметил, что написано оно было, видимо, не на едином дыхании. Вероятно, фон Шванебах обдумывал его долго, писал и редактировал отдельные фрагменты, а потом собрал все вместе, переписав заново. Отсюда противоречивость, стилевые, эмоциональные и, если придраться, логические нестыковки. Тон письма был то подчеркнуто сухим, то цветистым до выспренности («небесный посланец Зла…»), то растерянно-оправдывающимся. Ученый то ли не заметил этих несоответствий в окончательном варианте, то ли не придал им значения, что в общем неудивительно для человека, привыкшего изъясняться формулами. Так или иначе, письмо давало представление о личности фон Шванебаха, и сам себя он характеризовал, по-видимому, довольно точно: подвержен колебаниям и малодушию, но не чужд благих порывов…
Однако решение прекратить некие исследования нельзя объяснить порывом, импульсивно такие вещи не делаются. Очевидно, решение было продуманным и нелегким, а значит, и опасность в тех исследованиях крылась немалая. «Едва не поставил человечество на грань катастрофы» – так писал фон Шванебах. Что это – взволнованное преувеличение? И что за искушение пришло с небес, что называл автор письма «событием А»?
Рольф Pay вынул из кейса дневники. Первая тетрадь была датирована 1943 годом. Открывая ее, Pay ощутил смутное беспокойство, и одновременно к нему пришло жгучее предчувствие чего-то значительного, сильного и неизбежного. Чего-то такого, что может изменить его жизнь.
… Когда стемнело, Pay все еще сидел над дневниками. Он оторвался только чтобы зажечь в комнате свет. Миновала полночь, забрезжило утро, а он все читал и читал.
Pay лег в шесть утра и проспал, вернее продремал, всего два часа. В восемь он был уже на ногах, а в половине девятого звонил Михаэлю Хенингу, владельцу маленького, но очень оперативного сыскного агентства.
– Доброе утро, Михаэль. Говорит Рольф Pay.
– Рольф Pay! – воскликнул Хенинг, всеми обертонами голоса подчеркивая гамму отрицательных эмоций. – Мне было бы приятнее услышать «говорит налоговый инспектор».
– Спасибо, – усмехнулся Pay.
– Я до сих пор просыпаюсь в холодном поту, когда снится то дельце во Франкфурте, что ты мне подсунул…
– Ты неплохо заработал на нем.
– Лучше бы не видел я этих денег… А ты легок на помине, Рольф. Только что по радио сообщили об очередной авиакатастрофе, и я подумал: вот бы ты оказался в том самолете…