Книга Дом моделей - Александр Кабаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И идет по коридору, вздрагивая жилистыми тонкими ногами, неся на руке, перекинутыми, брюки для глажки и одеяло казенное – подкладывать, и гладит на подоконнике необъятной кухни, бегая за утюгом к плите, тонким голосом выстанывая «Маленький цветок».
А в ресторане, в поплавке, выстанывает тот же «Цветок» вторая дудка города, кабацкий лабух, торгующий святым искусством Генка-Морух, потому и второй, что торгует, а играл бы серьезно джаз, не было бы в городе лучше тенора, но очень любит башли Морух, и сейчас лабает «Цветок» на полукруглой кабацкой эстраде, и хорошие башли суют жлобы в аккордеонный футляр, лабает Морух со своими моруховскими чуваками, лысыми, толстыми семейными евреями, игравшими в свое время в этом же кабаке еще «Фон дер Пшика», а теперь заглядывающими Моруху в рот – шутка в жизни, этот чувачок молодой для всех составов в городе расписывает, и как расписывает! Как все равно тот Рознер... И потому не будут они, конечно, возражать, чтобы Морух схилял после «Цветка», пусть идет в свою «Юность» на свой джем или как их там, пусть лабает своего Мулихана, а башли свои он получит, шо они, жлобы?
И на коду, на коду дует Морух, и укладывает в футляр свой еще более драгоценный, чем того Ржавого, тенор – как-нибудь не чешский, а настоящий, кабаком заработанный.
И хватает Морух такси прямо на пустой набережной, и спешит.
Под его коду ведет к столику, возвращает на место свою даму знаменитый наш Аль Капоне, непревзойденный мастер буры и сики, лихой гагринский раздевала и еще немножко администратор на Озерном рынке, ресторанный житель и владелец двухцветной, коричнево-бежевой, «Волги», в суперблестящих штанах под тугим брюхом, в териленовой джерсовой рубашечке из еврейских посылок под распахнутым пиджаком – Миша Гринштейн, прозванный Грином.
И дама в желтом солнце-клеш садится на оплаченное место, и пьет румынское сухое, и ест цыпленка, и упрямо смотрит на Грина – пусть жлоб, да пусть кормит – восемнадцатилетняя оранжевокудрая дама Лида.
Гордая Лида на лекциях нашего курса всегда в самом последнем ряду, на верхотуре амфитеатровой аудитории, и не знающаяся с нами, видеть она не может этих интеллектуалов, что они знают, кроме Ремарка и Аксенова, и джаза, и все понаслышке, показушники, говнюки.
Ладно, Миша, поедем покатаемся, а куда вы меня повезете, поедемте в аэропорт, ладно? Хорошо, потом к вам, только ненадолго, ладно?
И встает Грин, и, развернув жирные плечи, ведет даму на выход.
И, проходя мимо знакомых, кивает, привет, мальчики, хотите пульку на ночь? Через часок буду дома, ах, не хотите, тоже в «Юность», ну тогда пока, тогда вам, конечно, не до пули, у вас культура в голове, джаз, а у меня свой джаз – раз, и на матрас.
И она слышит насчет матраса. Но идет, идет к коричнево-бежевой «Волге».
А Мишины знакомые уже ловят такси и, не поймав, всовываются в один на всех собственный «москвичок», Юркин, декановского Юрки, «москвичок» – и туда, где сегодня, говорят, будет джем.
А в гигантской, пустоватой и слишком ярко освещенной пятирожковой люстрой гостиной просторно стоит модная, слишком маленькая для такой комнаты тонконогая мебель – столик фасолиной на раскоряченных ногах, телевизор – на раскоряченных, радиола на таких же, и большой стол, и даже стулья, а подо всем этим бедным модерном с инвентарными номерками адмхозотдела – голубой китайский ковер.
И в самом углу гостиной, на диване, почему-то шепчутся подружки, Лена и Галя.
Представляешь, говорит Лена, папа вернулся из Австрии, а мне привез такую чепуху, даже джинсов не привез, а там сейчас все носят джинсы, а он привез платьев, кому они нужны, сейчас уже на нижних юбках не носят, а носят очень короткие и узкие, мода называется мини, понимаешь, значит минимум... а я один раз иду по лестнице, а снизу один мальчик с переводческого, он с трех лет с родителями в Англии жил, и говорит снизу по-английски: о, зе бест кан оф зе совьет юнион! Понимаешь, это по-английски получается остроумно и почти в рифму, но очень грубо, значит, у меня самая лучшая в Советском Союзе... понимаешь?
Понимаю, говорит Галя, а что такое джинсы? а, это техасы, я видела такие летом, когда ездила в «Спутник», так в таких были эти немытые американки, но мне не понравилось, это брезент и неженственно, а мини мне пойдет, у меня ноги красивые, докуда носят, вот досюда? выше? нет, выше нельзя, видны трусики, видишь, надо тогда надеть другие, потуже, да, так? а потом вызовем машину, и ты поедешь в наше кафе, называется «Юность», там лучшие мальчики собираются, музыканты и вообще, и играют этот джаз, и танцуют твист, а мне нельзя, папе расскажут, а можно просто трусики снизу подвернуть туго, вот так, не видно? и незаметно, вот потрогай, Лена, потрогай... и тут, и тут тоже... ох, Леночка... а на радиоле хрипит привезенная московской гостьей мягкая прозрачная пластинка, твист эгейн, о, Леночка, о...
Покинул свой пост у ворот сержант Гнущенко, холодно под вечер в октябре даже в наших благословенных краях, ветер дует в сизой южной ночи, шумят тополя в саду вокруг охраняемого спецобъекта, да, холодновато, это только молодые, вроде дочки, ходят сейчас без головных уборов, и хоть бы шо...
Приткнулся на террасе от ветра Гнущенко, присмолил, глянул косо в окошко начальству – и услышал дурную музыку, и увидел, и опупел бедный Гнущенко, шо ж воны, сучки, роблять, шо ж воны, мать же их так, роблять, позорные сучки, отцов своих позорють, сикухи, ах, да шо ж воно таке роблиться в этом свете, ничего не может понять Гнущенко, только одно думает – а как и моя зассышка такое дэсь зробыт, убью!
И одно чувствует бедный Гнущенко вопреки идейной закалке и политической подготовке – встает в нем великий гнев проверенного бойца и участника, это ж не за цих курв высаживался он в ледяную новороссийскую воду, ах, ты... а гнев все-таки встает. И яркий желтый свет из окна освещает толстоносое, в глубоких складках лицо.
Кстати ведь говоря, прав бедный сержант! Не то чтобы до такой степени морального разложения дошла его дочка Нина – она не то что про джинсы еще не знает, ей и самой мини-юбка развратом кажется, – но и она подтягивается сейчас к пресловутой базе западного проникновения, к «Юности», и не одна подтягивается, а едет именно в набитом сверх всякой меры «москвичке», приняв перед тем в поплавке за счет культурных преферансистов, университетских плейбоев, хороший стаканец таврического бренди.
Едет в переполненном «москвичке», лежа по тесноте на коленях, и не без толку проводит время в дороге, и сама не хочет даже себе признаваться, что не спит она, не задремала от выпитого, а только глаза закрыла – хоть и темно в машине, и все равно никто ничего не видит, и орет какой-то из окна в каком-то доме по дороге про твист, – и с закрытыми глазами едет Нина Гнущенко, и широко раскрыт ее недавно еще детский рот, в который вкладывал Иван Никитич Гнущенко то абрикосу-кольеровку, то какую другую фрухту, а теперь вот что делает подлючая девка!..
И не широкий, зигзагом простроченный отцовский ремень ходит по ее еще недавно детской заднице, совсем не ремень, а пальцы, крепкие пальцы картежников, волейболистов, и все дальше, ремень туда не дохлестывал, слава хосподи, берех дочу сержант – вот те и сберех, матерь бы ее. Темно в машине, только попа Нинкина белеет. И все тяжелее пыхтят кавалеры.