Книга Искусство и красота в средневековой эстетике - Умберто Эко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не подлежит сомнению, что под влиянием поэзии на народных языках в схоластических трактатах постепенно начинает смутно осознаваться наличие новых ценностей, которые заявляют о себе в мире слова и образа.
Становится все яснее, что поэзия — это нечто новое и более глубокое, чем упражнение в метрике. Не отступая от схоластических положений свой школы, Александр Гэльский все еще считает поэтический метод inartificialis sive non scientialis (неискусным или ненаучным) (Summa Th. I, 1), но все-таки признает за поэтами способность обретать знания новым способом; речь заходит о Веселой Науке (8). С приходом герметического стиля трубадуров (trobar clus) рождается поэтика вдохновения; способность находить дается Богом посредством ниспосланной им благодати — так скажет Хуан де Баэна в прологе к своему «Cancionero» («Сборнику стихов»); поэзия становится на путь субъективного изъяснения, излияния чувств. Гальфред Винсальвский напоминает о том, что разум должен обуздывать порывистые движения руки и подчинять ее движения предустановленному замыслу (Poetria nova, vv. 43–49, ed. Faral, р. 198). Но когда Персеваль Кретьена де Труа, облаченный в доспехи, впервые влезает на коня, добрый человек, его наставляющий, тщетно поучает его, что всякое искусство требует долгого и постоянного изучения. Молодой валлиец, ничего не знающий о схоластической теории искусства (скорее всего, и сам Кретьен также не хотел в нее погружаться) бесстрашно бросается в бой: его наставляет сама Природа, говорит поэт, а когда она этого хочет, да к тому же когда ей помогает сердце, все преодолимо.
В культурном сознании Средневековья медленно вызревало новое представление о достоинстве искусства и обретал значимость принцип поэтического вымысла. Схоластическая теория оказалась слишком узкой для решения подобных вопросов. Тем не менее не следует считать официальную философию более глухой, чем она была на самом деле, равно как не стоит думать, что все ее утверждения на сей счет сводились лишь к осуждению и фальсификациям.
Когда, например, св. Фома говорит о том, что поэзия — это infima doctrina (низшее учение), и подчеркивает, что разум не постигает поэтических выражений в силу того, что для них характерна внутренняя нехватка истины (S. Th. I, 1, 9; I–IIae, 101, 2 ad 2), он вовсе не желает полностью дискредитировать modus poeticus (поэтический способ), равно как не хочет ставить проблему смутного восприятия (perceptio confusa) якобы в духе Баумгартена. Речь идет об обычном умалении значимости искусства как делания по сравнению с чистым умозрением; ниже Аквинат сравнивает обычную поэзию со Священным Писанием, причем первая от этого сравнения, разумеется, не выигрывает. Говоря о нехватке истины (defectus veritatis), Аквинат имеет в виду, что поэзия повествует о вещах несуществующих. Poeta… utitur metaphorispropter repraesentationem… Repraesentatio enim naturaliter homini delectabilis est (S. Th. I, 1, 9 ad 1): поэт использует метафору (хотя с логической точки зрения метафора ложна), но он использует ее для того, чтобы построить образы, а образы по природе своей приятны человеку. Тем не менее если предмет поэзии — приятная ложь, понятно, почему она противится рациональному познанию.
Следовательно, перед нами не столько осуждение, сколько отсутствие теоретического интереса к доставляемому поэзией наслаждению, особенно если оно на первый взгляд лишено прямой дидактической функции. В своем «Dialogus super auctores» («Беседе о писателях») (ed. Huygens, p. 75, 78) Конрад из Гиршау отмечает, что поэта называют сочинителем (fictor), ибо он говорит о вещах ложных вместо истинных или смешивает истину и ложь (eo quod pro veris falsa dicat vel falsa interdum vera commisceat), и что часто в вымышленном стихотворении мы имеем дело не со смысловой силой (virtus) слова, а лишь с сотрясением воздуха (sonum tantummodo vocis).
Для приверженцев схоластической теории было невозможно себе представить (как это сделали представители Нового времени), что поэзия способна раскрывать природу вещей с такой силой и широтой, которые недоступны рациональной мысли. Невозможно потому, что схоластика основывалась на дидактическом представлении об искусстве. Если поэт раскрывает перед читателем сокровищницу заранее известных истин, самое большее, на что он способен — придать изящество своей мысли; однако ничего нового он сообщить не может. Разве что языческие поэты, жившие до наступления христианского Откровения, могли делать это под влиянием некоего божественного вдохновения. Следовательно, когда Сенека в VIII письме утверждает, что многие поэты говорят то, что философы уже сказали или должны были сказать, схоластика истолковывает эту фразу в ее наиболее поверхностном и прямом смысле: поэзия затрагивает также научные и философские проблемы, и сочинительство (как выражается Жан де Мён) можно назвать также философствованием.
Однако в какой-то момент стараниями предгуманистов вроде Муссато закладываются основы нового учения о поэзии. Он утверждает, что поэзия — это наука, нисходящая с небес, божественный дар. Античные поэты возвещали о Боге, и в этом смысле поэзию можно назвать вторым богословием: quisquis erat vates — vas erat ille dei (кем бы ни был прорицатель, он был Божьим сосудом) (Epistola IV). Св. Фома ссылается на различие, которое сделал Аристотель (в первой книге своей «Метафизики») между первыми поэтами- космогониками (которых он называл teologi) и философами. Однако Аквинат полагал, что только философы (а для него они и есть теологи) являлись хранителями божественной науки, тогда как поэты mentiuntur, sicut dicitur in proverbio vulgari (лгут, как говорит пословица). По поводу же мифических поэтов, таких, как Орфей, Мусей и Лин, Фома с некоторым удовлетворением говорит, что они sub fabulari similitudine (под видом мифических рассказов) дали понять, что в начале вещей была вода (Met. Aristoteles expositio I, 3, 63, 83). Что же касается предгуманистов, то они вновь извлекают из кладезя схоластической премудрости расплывчатое понятие «поэт-богослов» и пользуются им в своей борьбе против апологетов интеллектуалистской и аристотелевской позиции (таких, как томист фра Джованнино из Мантуи), вкладывая в традиционные понятия совершенно новое представление о поэзии.[27]
Исследователи уже отмечали «это стремление наделить поэзию функцией Откровения, делая ее средоточием человеческого опыта и его высшим проявлением… точкой, с которой человек может всесторонне обозреть удел свой… слиться с живым ритмом всего сущего, как бы стать причастным ему, сохраняя при этом способность перевести все сущее в образы и формы человеческой коммуникации» (Garin 1954, р. 50). Но коль скоро это новое чувство подспудно заявляет о себе в стихах поэтов, писавших на народном языке, и явно — в редких пассажах представителей Проторенессанса, то схоластическая теория остается закрытой для такого видения и по-прежнему продолжает считать, что поэзия Писания — это нечто иное, не столь смутное, более точное в своих аллегорических отсылках и в любом случае не являющееся плодом творчества одного лишь человека. Глубинное видение мистика, эстетический экстаз, проникнутый верой и благодатью, не имеют ничего общего с поэтическим экстазом в романтическом смысле этого слова. Нельзя усматривать в дидактической поэзии более глубокое содержание, чем в философском рассуждении.