Книга Тютчев. Тайный советник и камергер - Семен Экштут
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Графу Льву Николаевичу Толстому трудно отказать в уме. Он был увлечен Китти Тютчевой и даже подумывал о женитьбе. Дневник писателя и его письма позволяют нам проследить перипетии этого несостоявшегося романа.
25 января 1857 года. «Вечер у Сушковых. Тютчева мила».
24 ноября 1857 года. «Был у Тютчев[ой?]. Ужасно неловко почему-то».
19, 30, 31 декабря 1857 года: «Бал у Бобринских, Тютчева начинает спокойно нравиться мне».
1 января 1858 года: «Визиты, дома, писал. Вечер у Сушковых. Катя очень мила».
7 января 1858 года: «Бал маленький, грязный, уроды и мне славно, грустно сделалось. Тютчева вздор!»
8 января 1858 года: «Нет, не вздор. Потихоньку, но захватывает меня серьезно и всего».
19 января 1858 года: «Тютчева. Занимает меня неотступно. Досадно даже, тем более, что это не любовь, не имеет ее прелести».
20 января 1858 года: «М. Сухотину с язвительностью говорил про К. Тютчеву. И не перестаю, думаю о ней. Что за дрянь! Все-таки я знаю, что я только страстно желаю ее любви, а жалости к ней нет».
28 марта 1858 года: «Вечер у Сушковых. Увы, холоден к Тютчевой».
15 сентября 1858 года: «Виделся с Коршем и Тютчевой. Я почти бы готов без любви спокойно жениться на ней; но она старательно холодно приняла меня».
20 марта 1859 года. «К. Тютчева была бы хорошая, ежели бы не скверная пыль и какая-то сухость и неаппетитность в уме и чувстве, которую она переняла, верно, от ваших старушек».
14 мая 1861 года. «Прекрасная девушка К. — слишком оранжерейное растение, слишком воспитана на “безобязательном наслаждении”, чтобы не только разделять, но и сочувствовать моим трудам. Она привыкла печь моральные конфетки, а я вожусь с землей, с навозом. Ей это грубо и чуждо, как для меня чужды и ничтожны стали моральные конфетки»[304].
Наступило неблагоприятное время для оранжерейных растений. 19 февраля 1861 года император Александр II издал Манифест об освобождении крестьян. Все, от самодержца до вчерашнего крепостного, понимали, что этот день разделил их жизнь на до и после. 6 / 18 марта Манифест был напечатан во французском переводе. Перевод выполнил камергер Тютчев, посвятивший государю всего лишь одно четверостишье, но сумевший выразить суть того, что произошло.
Эти стихи, по свидетельству императрицы Марии Александровны, «растрогали государя», и императрица пожелала иметь их копию и выразила надежду, что стихи незамедлительно напечатают. Мария Александровна прекрасно изучила характер Федора Ивановича и, поэтому, осторожно написала Дарье Тютчевой: «но нужно это сделать помимо вашего отца»[306]. В конце весны князь Горчаков готов был предоставить своему подчиненному курьерскую экспедицию и очередной продолжительный отпуск в Висбаден. Министр выдвинул только одно условие: лишь бы поэт «выполнил его поручение и перепечатал свои стихи»[307]. Летом 1861 года Федор Иванович за границу не поехал. Камергер Тютчев не снизошел к августейшей просьбе. Стихи появились в печати только семь лет спустя.
На карьере действительного статского советника это никак не отразилось и не помешало ему в этом же году получить очередную награду — звезду и ленту ордена Св. Станислава 1-й степени. Ирония истории заключалась в том, что убежденный противник папства был удостоен ордена, учрежденного в честь католического святого — краковского епископа, убитого своими политическими противниками за верность папскому престолу. Вероятно, и на сей раз Тютчев решил воздержаться от приобретения орденских знаков.
Прошел еще один год, заполненный необременительной службой, приятными светскими знакомствами и продолжающимся романом с Лёлей Денисьевой. Зимой поэт блистал в великосветских салонах, отпуская свои знаменитые остроты, а лето провел за границей. В конце весны 1862 года он на три месяца был откомандирован в Европу от Министерства иностранных дел. Поездка за казенный счет могла оказаться последней, ибо в это время уже начались реформы и обсуждался вопрос о целесообразности дальнейшего существования Комитета цензуры иностранной. Тютчев легко мог лишиться своего места. Эрнестина Федоровна полагала, что в эпоху перемен чиновнику его ранга следовало бы оставаться в Петербурге, но он пренебрег грозящей опасностью и отправился за границу. В этой поездке его вновь сопровождала Елена Александровна с детьми, а Эрнестина Федоровна вновь не знала, куда адресовать письма. В Петербург Тютчев вернулся в середине августа и 30 августа — в день именин государя — отправился в Зимний дворец на церемонию торжественного выхода императора. Обычно мой герой игнорировал придворные церемонии, но на сей раз над его Комитетом сгустились тучи — и камергер Тютчев решил напомнить двору о своем существовании. Он прибыл во дворец «в полном параде и в золоченой карете, прокатившей его шагом по Невскому»[308].
8 сентября камергер побывал в Новгороде и принял участие в торжествах, связанных с открытием памятника 1000-летию России. Ранее он никогда не уделял так много времени своим придворным обязанностям. Его жест был замечен и оценен. Грозовое облако прошло мимо. Комитет избежал реформирования и сохранил свою независимость. После этого Федор Иванович попросил отпуск на десять дней и провел их в Москве с Лёлей. В столице он не позволял себе особых вольностей и избегал появляться с ней на людях. Леля не имела собственного экипажа и почти всё время проводила дома, в душной атмосфере с вечно закрытыми окнами. А в это время Федор Иванович с Лёлей-маленькой отправлялся на Острова дышать свежим воздухом — то в коляске, то на одном из невских пароходов. Елена Александровна не могла сопровождать их в этих прогулках и очень сильно страдала от этого. Первопрестольная столица, в отличие от Петербурга, допускала известную свободу, но даже в Москве высокопоставленный чиновник никогда бы не посмел появиться с любовницей в публичном месте. Тютчева же с Денисьевой знакомые видели даже в Кремле. Всё это не способствовало миру в семье. «Я хорошо понимаю все, что ты говоришь мне о нем. Ничего отрадного во всех наших семейных отношениях. При отсутствии какого бы то ни было настоящего, явного несчастия в них так много скрытого страдания и так мало радости, доверия, простоты, в них есть что-то такое натянутое, что подавляет душу»[309].