Книга 1812. Фатальный марш на Москву - Адам Замойский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В феврале 1812 г. Густав Мауриц Армфельд, швед по национальности и один из военных советников Александра, при участии министра полиции, Александра Дмитриевича Балашова, замутил интригу с целью выставить Сперанского как лицо, поддерживающее тайные сношения с французами (тот и в самом деле переговаривался с Талейраном по приказу Александра). В то же самое время пошел слух, будто бы полиция раскрыла заговор, затеянный Сперанским с намерением вооружить крестьян и призвать их выступить против господ.
Александр приказал полиции начать слежку за Сперанским, но также распорядился всюду подсматривать за самим министром полиции, отслеживать его шаги, – такого рода паранойя, как мы видим, вовсе не являлась советской инновацией. Сказать с точностью, верил ли Александр в намерения Сперанского предать его, невозможно, но, конечно же, царь понимал: непопулярность статс-секретаря не только бросает тень на самого монарха, но и ставит его в опасное положение.
Вечером 29 марта 1812 г. Сперанского вызвали на аудиенцию к царю в Зимний дворец. Свидетелей двухчасового разговора не было, но лица, находившиеся в приемной, догадались о том, что произошло нечто, сразу же, когда министр вышел из кабинета царя. Через несколько секунд дверь вновь открылась, и появился сам Александр, по щекам его текли слезы, царь обнял Сперанского, прощаясь с ним таким театральным жестом. Сперанский поехал домой, где нашел ожидавшего его Балашова. Статс-секретаря посадили в полицейскую кибитку и в ночи повезли в ссылку в Нижний Новгород{148}.
Должность статс-секретаря отошла к Александру Семеновичу Шишкову, отставному адмиралу и особенно бескомпромиссному врагу Франции и ее культуры. Он на чем свет стоит поносил Тильзитский договор и совсем недавно устраивал нападки на Сперанского, а кроме того до известной степени прославился как автор «Рассуждения о любви к отечеству». Шишков немало удивился и был до известной степени озадачен, когда его вдруг вытащили из небытия. Однако дворяне там и тут в империи возрадовались.
Падение ненавистного министра прозвучало для них недвусмысленным посылом – Александр осознал, что нуждается в них в неспокойные времена, предстоящие впереди. Он остро осознавал риск: вторжение французов в Россию могло бы спровоцировать начало периода нового Смутного времени подобно тому, как происходило двести лет тому назад. Вероятно, именно по той причине царь и согласился доверить освободившийся в марте пост генерал-губернатора Москвы протеже своей сестры Екатерины, графу Федору Ростопчину. Вельможа этот, служивший при царе Павле министром иностранных дел, был живым, умным и откровенным в высказываниях человеком, но в то же самое время изрядным фантазером и, что вполне вероятно, не совсем уравновешенным психически типом. Александр не считал его пригодным для данной должности и попытался сопротивляться просьбе сестры. «Он не солдат, а губернатор Москвы должен носить на плечах эполеты», – возражал царь. «Сей вопрос к его портному», – отвечала Екатерина. Александр сдался. В конце концов, пост был по большей части почетным{149}.
Царь удалил наиболее очевидные факторы трения между собой и народом и утихомирил самые громогласные очаги противодействия. Теперь наставал момент положиться на Бога. В 2 часа пополудни 9 апреля, отстояв службу в монументальном здании нового Казанского собора, Александр оставил Санкт-Петербург и отправился в расположения войск, провожаемый часть пути восторженными доброжелателями, бежавшими за его каретой с восклицаниями и плачем. Он решил, что его место рядом с солдатами.
Русская армия отличалась от любой другой в Европе и уж меньше всего она походила на французскую, особенно если сравнивать простых солдат. Служить в России брали на двадцать пять лет, что фактически означало на всю жизнь. Дотянуть до конца срока представлялось маловероятным, поскольку не более чем 10 процентов людей переживали ужасные условия быта и постоянное битье – скажем, практику прогонять через строй, между двух рядов своих же товарищей, обязанных хлестать провинившегося шомполами, – не говоря уже о болезнях и боевых потерях в сражениях.
Когда кого-то призывали, все семейство, а часто и все село или деревня выходили провожать рекрута, словно бы собирались на его похороны. Семья и друзья прощались с таким человеком навеки, не ожидая уже его возвращения. Коль скоро дети призванных в армию не могли воспитываться вынужденными работать матерями-солдатками, мальчиков посылали в военные сиротские приюты, где воспитывали и готовили в будущем к службе в качестве унтер-офицеров. Однако жизнь в подобных заведениях была настолько тяжелой, что взрослости достигали едва ли две трети поступивших{150}. Если солдат возвращался домой после четверти столетия (без увольнительных, отпусков и писем), он становился фактически чужим своей родне. К тому же он переставал быть крепостным, а посему ему не оставалось больше места в сельской экономике. Те, кому удавалось протянуть эти двадцать пять лет, старались либо пристроиться в слуги, либо шли в города в поисках работы.
Поступая в полки, новобранцы фактически входили в своего рода братство, исключенное из нормального течения русской жизни и обреченное терпеть невзгоды вместе. По существу единственным преимуществом, которым пользовались они перед такими же воинами французами, являлось обмундирование, главным образом зеленого цвета, но что особенно важно – более удобное и лучше скроенное. В мирное время взвод действовал как сообщество, или артель мастеровых, нанимавшихся на работу к местным гражданским с теоретическим разделом заработка между участниками, хотя чаще барыши шли в карманы офицеров.
Сбежать куда-то в границах Российской империи бывало сложно, поскольку ничейный крестьянин тут же привлекал внимание всех, кого встречал на пути. Но когда русские армии дислоцировались вдоль западной границы, дезертирство стало частым явлением – многие могли перебраться через кордон и поступить служить в польские или какие-то иные войска. Если русские действовали за рубежом, в особенности перед возвращением на родину, дезертирство принимало широкий характер, и размах его говорил о степени тяготы военной жизни. В 1807 г., когда начался марш обратно в Россию после Тильзита, князь Сергей Волконский отметил, что его Кавалергардский полк, самый что ни на есть элитный, недосчитался сотни человек за всего четыре дня, причем несмотря на удвоенные караулы часовых, расставленные по периметру лагеря{151}. Тем не менее, перед лицом противника личный состав показывал величайший патриотизм и верность присяге.
В значительной степени подготовка в русской армии ориентировалась на хорошие показатели на плацу – на параде, а не на поле боя. Солдат муштровали без жалости, начиная втолковывать азы военных премудростей в мелких подразделениях, чтобы впоследствии научить их маршировать и действовать крупными массами. В бою они полагались больше на штык, чем на пули. Подчинение в сражении считалось ключевым фактором. В особом наставлении для пехотных офицеров подчеркивалась целесообразность обращения к подчиненным накануне боевого соприкосновения с целью напомнить им о долге и о суровом наказании за трусость. Даже попытка увернуться от пушечного ядра, когда часть стоит под огнем, каралась избиением палками. Если солдат или унтер-офицер выказывал страх на поле боя, он подлежал казни на месте. То же самое ожидало любого, кто сеял смятение, к примеру, криками вроде: «Мы отрезаны!», поскольку таковой воин рассматривался как предатель{152}. Все эти моменты способствовали воспитанию сплоченности, стойкости и умения выдерживать едва ли не любые условия. Однако они не развивали ум и инициативу.