Книга Музейный роман - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А потом, ещё чуть погодя, случилось чудо. И снова через единственный канал, знакомящий всякую отзывчивую душу с неизвестным миром. Увиденное было дивом дивным, пробившим сердечную мышцу насквозь, ещё раньше глаз — как только завели они первые ритмы свои. И всё! Пошло и поехало, заиграло, задвигалось, как не бывает, заходило чёртовым ходуном, отдаваясь ноющей, но сладкой мукой в хромую ногу, не задев при этом обиды вечной и непроходящей, не коснувшись и капли привычной горечи, не доставив прежнего расстройства даже самой голове.
Объявили конкурс, мировой, трёхдневный бальный марафон латиноамериканских танцев. Первый день — соревнуются пары и женщины, сольно, два варианта румбы. Другой день, назавтра, — то же самое, стало быть, но уже самба. И день заключительный — ча-ча-ча!
Боже, что же это было. И как! Сплошь рваные синкопы, полная полиритмия плюс перекрестные ритмы: характер действа, захлёбывающегося, задыхающегося в дикой экспрессии тел, что беспрестанно в движении, невероятен уже сам по себе. Доли секунды не пройдёт, а партнёры уже поменяли позы и тут же вновь сменили положение тел, ежемоментно перенося собственный вес с одной ноги на другую, с одной точки опоры на противоположную, а то и вообще с себя полностью на партнёра или на переливающуюся от света, искрящуюся праздничной костюмной чешуёй, гибкую, как лань, юркую, как норка, красавицу-партнёршу. Глаз не успевает следить, как непостижимо разуму сгибаются и вновь выпрямляются колени, как выбрасываются в воздух ниоткуда взявшиеся руки, как одна здоровая нога страстно обвивает другую, такую же здоровую, податливую и мускулистую, не требующую палки, не знающую, что такое боль от простой человеческой ходьбы по обычной плоской земле. И короткий штиль после умопомрачительного угара первого дня. Уже не такие резкие и не столь непредсказуемые в безумстве своём, но зато, быть может, ещё более эротичные, плавные, обворожительные движения румбы, соединённые с широкими шагами партнёров и удивительным скольжением по паркету. В румбе той — именно так почудилось Еве — даже боль фантомная и та поутихла, притаилась, поджалась, заворожённая, верно, минором этой страсти. А быть может, мажором тех эмоций. Или же целиком, без малого остатка, всем этим танцем подлинного чувства, его эстетикой, символом его неземной любви, исполненной единственными двумя для единственных двоих же.
И наконец, день третий, завершающий парад и путешествие Евы Александровны в незнаемый прежде мир. И всё стало куда как понятней и доступней пониманию её, чтобы постигнуть суть такого необычного наслаждения, что дарит один красивый человек другому красивому человеку, или же пара людей, или группа пар. И даже не обязательно красивому, а самому обычному и простому — как сама она, если не брать в расчёт ведьминского устройства её организма. И все, все они: шаг-шаг — ча-ча-ча, шаг-шаг — ча-ча-ча! Такой же подвижный, яркий, игривый, кипучий танец, полный страсти, дышащий огнём, напоённый влагой тел и острым запахом огня. Ритм хотя и острый, но жёстко четырёхдольный — быстрей, чем в румбе, но и не так энергичен и рван, как в самбе. В общем, такое же чудо чудное, и больше никакое!
С тех пор она заболела, Ева Иванова. Самбой, румбой, ча-ча-чой. Именно так шутейно сформулировала для себя открытие ею новой живой ткани. И дабы не упустить очередного умопомрачительного действа, стала покупать программы ТВ и открыживать карандашным оборотом всё культурно-двигательное, подпадающее под такое дело.
Опасной болезнь не сделалась. Наоборот, будто удалила из затылочной части незначительную порцию давящего вещества, какое прежде, засекши любое танцевальное для ног, включало в голове противную машинку, не дававшую потом целый день роздыху нервам. А то и два. Или даже целую неделю.
Так и пошло: самба-румба-ча-ча-ча, и это означало, что жизнь продолжается, что не всё в ней настолько мерзко и бесполётно и что, если нет места в жизни для ноги, то, по крайней мере, имеется простор для глаз, ушей и сердца.
Так и договорилась сама с собой.
А через пару лет они там возродили у себя поэтические вечера, всё на том же спасительном канале, и она с упоением вникала, слушала, впитывала то, чему не учили в детдоме. Оказалось, есть на свете нобелевский, хотя и мёртвый уже поэт Иосиф Бродский, и она похромала добывать его стихи. Добыла и стала читать, преодолевая поначалу робость столкновения души со словом, его словом, рвано и причудливо уложенным в строку, тихим и неброским в звучании, но могучим по силе удара, по попаданию в самою` цель. В голову. Особенно когда слова эти, удивительно непохожие на все прочие из других стихов, бередили ей мозг в районе затылка, касаясь, трогая, ударяя, залетая в самые чувствительные и нежные участки, и тянули там, тянули, тянули, вытягивая сладкое и потайное. Оказалось, что можно и так, на том же самом русском языке, но про другое и совсем иначе.
Как-то на Юрского напоролась, на Сергея Юрьевича, зайдя на «Культуру» в непривычный себе поздний час. Тот Бродского читал. Она сразу признала и слог его, и дух, и звук единственно возможный. Так просто оглоушил он её, смял и отшвырнул в продавленное Зинаидиными ягодицами секонд-хенд-кресло, которое та от имени семьи Петра Иваныча внесла к ней в жильё в день заселения и знакомства. Думала, лучше не бывает, чтобы так его читать. А потом ещё раз услыхала, другие его же сочинения, но там уже артист Михаил Козаков витийствовал, и не белым стихом клал, как этот расчудесный Юрский, а уже рифмованное зачитывал, какое больше нравилось и понималось: будто гвозди острые в голову забивал. Каждая строка — новый гвоздь, новая боль, новое счастье! И тут же снова — ломом, ломом резиновым, и в самое нежное, в детское, в чуткое, в безответное!
Но только вот далеко не всё понимала Ева, не все смыслы ладно в голову укладывались, не каждое слово, хоть и русское, отзыв верный находило в ней. «Словно Тезей из пещеры Миноса, выйдя на воздух и шкуру вынеся…» Кто такие, какой Тезей с каким Миносом, зачем шкуры? «Незамерзающего Понта…» — кто это, река, животное, человек? И так всё время, кругом и повсеместно.
Зато великолепно понимались строки: «Но садятся орлы, как магнит, на железную смесь — даже стулья плетёные держатся здесь на болтах и на гайках…» Или же это, из наилюбимейшего:
В какую-нибудь будущую ночь
ты вновь придёшь усталая, худая,
и я увижу сына или дочь,
ещё никак не названных, — тогда я
не дёрнусь к выключателю и прочь
руки не протяну уже, не вправе
оставить вас в том царствии теней,
безмолвных, перед изгородью дней,
впадающих в зависимость от яви,
с моей недосягаемостью в ней.
Здесь уже натурально рыдала, не подбирая слёз, напрочь забыв, что заняла у Качалкиной денег на двухтомник и что в зарплату нужно будет отдавать, отказав себе в чём-то следующем по списку, но в сравнении с этим приобретением уже вполне преодолимым.
И вновь шептала на ночь, помнится, уже проваливаясь в чёрное и седое:
А ты — ты лишена
сего залога.
Но, рассуждая строго,