Книга Фамильные ценности, или Возврату не подлежит - Олег Рой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не слыхал, – досадливо отмахнулся Солнцев. – Вот еще, больно мне надо всяких богатеев по фамилиям знать. Ты лучше скажи, как это вышло, что вы от голодухи бежали? Неужто, раз у ювелира работал, неужто себе ничего не прикопил?
– Да прикопил, конечно. Только не сказать, чтоб много, да и… – Привалов вздохнул, окончательно вжившись в роль мифического помощника мифического тамбовского ювелира. – Хозяин-то мой раньше еще сбежал, еще весной, не то в начале лета, прихожу как-то в мастерскую – а там никого и ничего, голые стены да верстаки. Выгреб он, ясное дело, все подчистую. Вообще жук был тот еще, вот как нынче говорят – кровопивец. Точно. Как есть кровопивец и был. И платить норовил копейки, и дела в руки старался не давать, так, по мелкому ремонту держал. Ну да, что-то у меня было припасено, как без того. Но вот как пошла вся эта кутерьма, как Временное правительство начало указы клепать да деньги свои печатать и всем совать, так и продать или сменять стало… да никак и ничего. Все на своих подвалах сидят и трясутся: нет-нет-нет, сами чуть не голодаем, и весь сказ. А золото, хоть ценность и имеет, а есть его всяко не будешь. А у меня семья, что ж. Вот и подались в Москву. Ну а тут… Что было припасено, прожили, начал работу искать, а куда ткнешься, я ж, кроме ювелирного дела, ну и цифири бухгалтерской, ничего ж толком не умею. Плотничаю, слесарю там помаленьку, но не так, чтоб заработать. Да и нет ее, работы-то, где искать, все ж вверх дном, никому ничего не нужно. Ну а потом на вас, Николай Александрович, наткнулся. Повезло мне.
– Ты брось меня Николаем Александровичем звать, – нахмурился вдруг Солнцев. – Прямо как царя бывшего, тьфу на них на всех, век бы не слыхать! Зови Колей, а? Я-то тебя с отчеством, потому что ты меня старше чуть не вдвое, так? Ну и человек ты опытный, с понятием, с головой, знаешь эвона сколько. Что на «ты», не обессудь, я уж не отучусь, это вроде как мы ж свои. Но – со всем моим уважением. А ты меня Колей кличь, ладно? Если уж на «ты» тебе несподручно, пусть на «вы», но попроще, Колей. Так мамка звала… – Николай вдруг крепко, так, что аж костяшки пальцев побелели, вцепился в край стола. – Ее пьяный пристав зашиб, я тогда пацаненком совсем еще был. Вот бы ей… – Солнцев выдернул из дерюжного кулька тонкую серьгу – от изящной швензы[7]с французским замком три мелкие жемчужины стекали цепочкой к узким бледно-золотым листьям, обнимавшим ограненный «слезкой» голубовато-зеленый аквамарин. – Горбатилась всю жизнь ни за грош, полы в чужих людях мыла да обноски чужие чинила, а себе так ничего и не выработала. А она ж красивая была… Понимаешь?
– Да… Коля, – кивнул Привалов, сам удивляясь, чего это так растрогался.
Впрочем, чего удивляться. Он давно уже чувствовал к Солнцеву самую искреннюю симпатию. Этот примитивный, нередко косноязычный, чудовищно невежественный, упертый, разговаривавший лозунгами грубиян иногда попросту пугал своей неколебимой убежденностью в том, что все проблемы решаются «просто, и нечего цирлих-манирлих разводить», почти звериной ненавистью к «кровопийцам» и готовностью рубить направо и налево. Но при этом в нем не было… злобы. Совсем. Ни капли. И лозунги, которыми он разговаривал, были не заученными, не вытверженными, а шли точно из самого сердца.
Во всей своей «идейности» матрос был невероятно, неправдоподобно искренен. Он в самом деле считал, что революция творится «ради счастья народного», и действительно не помедлил бы ни минуты, если бы понадобилось «отдать правому делу всю кровушку, до капельки». Это тоже пугало, но это было… настоящее. И сам матрос был настоящий, не плакатный.
Он не притворялся. Ходил все в одной и той же тужурке, тельняшек у него имелось, кажется, две, во всяком случае, Аркадий Владимирович так заметил въедливым своим «ювелирным» глазом: у одной разошедшийся на плече шов был зашит черными нитками, у другой ворот слева чуть махрился от потертости, в одних и тех же штанах и в единственной паре сапог. Настолько пожилых, что в один прекрасный день правый развалился.
Солнцев тогда приковылял в комиссариат с опозданием, плюхнулся на стул и, сокрушенно мотая головой, долго разглядывал раззявленную пасть над оторвавшейся наискось подметкой – размышлял, бурча под нос, как же это безобразие теперь чинить. Чинить там было нечего, конечно. Привалов смотрел на своего начальника в полном недоумении: человек, распределяющий сотни, если не тысячи пар реквизированной по разным складам обуви, чуть не плачет над пришедшим в негодность сапогом. В это невозможно было поверить – но это было правдой. Матрос не притворялся.
Аркадий Владимирович тогда молча вытащил папку со списками «по распределению нуждающимся» и молча же ткнул Солнцеву чуть не в нос. После минутного недоумения до того наконец дошло, что и он – тоже «нуждающийся». Звонко шлепая на каждом шаге отваливающейся подметкой, он ускакал в «соответствующий» отдел. Вернулся через полчаса – в новых сапогах и весь пунцовый, прямо как те кумачовые банты, что любили нацеплять на себя «товар-рищи р-революционэр-ры». Кстати сказать, «революционного» банта на солнцевской тужурке Привалов не видел ни разу. Может, в самые «бунташные» дни матрос такой и носил, но теперь, похоже, чувствовал несоответствие броского символа и этой нудной утомительной канцелярской работы.
Вообще чутье на фальшь у него было тончайшее, вот как у музыкантов бывает абсолютный слух. И таким же почти абсолютным был его здравый смысл. Во всех своих вариациях – практическая сметка, сообразительность, хватка и удивительное знание людей – матрос видел мотивы и подоплеку человеческих поступков буквально насквозь. Привалов изумлялся: как эта почти невероятная проницательность уживается с идеей «счастья народного», фактически сливающей, сплавляющей таких разных людей в единую безликую массу? Но – уживалось как-то. Уживалась же с преданностью примитивнейшим лозунгам готовность учиться, узнавать – и признавать! – новое, чего ни в каких лозунгах не предусмотрено!
– Эх, Аркадий ты мой Владимирович, – почти мечтательно протянул Солнцев, приподняв рубиновое ожерелье и, как маятник, его раскачивая, – раз ты в этих цацках понимаешь, ты ведь революции ого-го какую пользу можешь принести! Ты хоть представляешь, сколько этого добра по всей стране? Это, – он сунул ожерелье обратно в дерюжный кулек и махнул здоровенной ладонью на ящики, – это что, это так, по верхам. Только начали ведь кубышки буржуйские трясти. Но и то, – матрос, уже более уважительно, повел на ящики мощным плечом, – немало… натрясли. И всему же опись нужна, оценка. Это ж не просто цацки. Так глянешь – барахло, в тарелку не положишь, на ноги не обуешь. Но! – указательный палец, до сих пор грязноватый, с въевшимся машинным маслом и орудийными ожогами, назидательно возделся над сжатым кулаком с расплывающейся татуировкой «Балтфлот». – Барахло-то барахло, но денег стоит. И немалых, ты сам сказал. Его же можно заграничным буржуям продать! – Его глаза радостно сверкнули. – И зерна купить или там сапоги и винтовки. Чтоб людей накормить, одеть – фабрики-заводы стоят, управляющие вместе с хозяевами сбежали, да и сырья для фабрик-заводов нету. На железных-то дорогах вон что творится. Но главное – хлеб. Не собирают же ничего, а где собирают, по подвалам прячут. Мы за это в революцию пошли? За это народ за нами пошел? Чтоб голодать пуще, чем при царе? Деньги нужны. Настоящие деньги. Вот это, – он пнул ногой стоявший на полу ящик, – и есть революционные деньги. Заграничные буржуи эти цацки еще как купят! Но они ж в этом понимают, а мы – откуда? А продать надо с умом, чтоб не облапошили, чтоб за настоящую цену. Понимаешь?