Книга Врата Леванта - Амин Маалуф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, мне следовало соблюдать крайнюю осторожность в ожидании Нади или знака от нее.
Полагаю, что и моя дочь, со своей стороны, ничего так не желала, как освободить меня. Однако каким образом это сделать? Одно дело — проникнуть в мою тюрьму, чтобы увидеть меня, и совсем другое — устроить мой побег.
Она очень гордилась тем, что успешно исполнила свою миссию и обвела вокруг пальца директора Клиники. Что каким-то чудом сумела вручить мне письмо в собственные руки. И смогла поговорить со мной, прижаться ко мне, поцеловать меня. Она поцеловала меня так, как целуют чужого человека, хуже того, как нехотя целуют человека докучного, — но ведь для нас обоих это был первый поцелуй. Видите, я уже говорю о ней, как о возлюбленной! Я впервые поцеловал свою дочь — впервые за двадцать лет! Много недель спустя я все еще не мог опомниться от восторга! И даже сейчас, когда вновь переживаю эти мгновения…
Простите меня! На чем я остановился?
Ах да, я говорил о планах моей дочери… Итак, скажу, что визит ее ко мне оказался даже слишком успешным. Ибо она поверила, будто любое рискованное предприятие отныне ей по силам. В течение следующих недель она строила разные проекты. Неслыханно смелые! Планы похищения… Она пришла к выводу, что одной хитрости недостаточно и следует прибегнуть к другим средствам. Похищение, именно так! Моя бедная девочка слишком уж доверилась своему сердцу!
Она вновь отправляется к Бертрану — в надежде на его помощь. После своего возвращения она с ним еще не виделась, поэтому начала с того, что сообщила ему о своем набеге на Клинику и о встрече со мной. Он слушает ее с одобрением и даже с восторгом. В жестах моей дочери, в интонации ее голоса он узнает собственную юность, и юность Клары, и мою юность. Но когда она, ободренная этой явной симпатией, открывает ему свои новые планы, лицо его омрачается.
— То, что ты сделала до сих, служит к твоей чести, — говорит он. — Ты можешь этим гордиться, и сам я, как старый друг твоих родителей, против воли испытываю нечто вроде гордости за тебя. Однако будь осторожна! Твой рассказ об отце печальным образом напомнил мне о нашей с ним встрече. Я не был бы твоим другом, если бы в столь серьезном деле утаил от тебя свои истинные впечатления. Отец твой страдает слабоумием: он может выразить свои чувства ласковыми жестами и слезами, но на большее не способен. Он тебе что-нибудь сказал?
— Только «спасибо!». Но он и не мог сказать ничего другого, ведь за нами следил директор. Ему нельзя было выдавать себя!
— Это показалось тебе, ибо ты преданная дочь и юная девушка с романтическими представлениями о жизни. Истина же, увы, состоит в другом. Я видел твоего отца, я провел три часа рядом с ним, он знал, что может говорить, ничем не рискуя. Если бы он сказал мне: «Забери меня отсюда», то ушел бы вместе со мной и послом, причем его проходимец-брат ничего не смог бы сделать. Так нет же, Оссиан не сказал ничего — ни единого слова. А когда я, совсем отчаявшись, перед самым уходом, вернулся к нему, у него была масса времени, чтобы сказать мне все, что ему хотелось, мы с ним были одни. И он снова ничего не сказал. Только вынул твою фотографию из кармана. Ласковый и трогательный жест, но это жест слабоумного человека.
Когда я описывал эту сцену тебе, двадцатилетней девушке, которая никогда не видела своего отца, у меня слезы выступили на глазах, а ты, естественно, была взволнована в сотни раз больше, чем я. Ты проявила себя великолепно. Ты отправилась к нему, чтобы увидеть его, обнять, сказать, что не забыла о нем. Это замечательно. Я аплодирую. Ты оказалась достойной дочерью двух прекрасных товарищей. Но пришло время взглянуть правде в глаза. Повторяю, этот человек — слабоумный. Это печально, это в высшей степени несправедливо, но это реальность. Когда я в последний раз встретился с ним, он уже перестал быть самим собой. Мог выразить свои чувства только слезами и поцелуем, ничего больше. С тех пор прошло шестнадцать лет, все это время он находился в лечебнице, и состояние его вряд ли улучшилось.
Я не хочу даже и говорить об опасностях, подстерегающих тебя при осуществлении подобного плана. Тебя опасности не пугают — меня тоже. Но предположим, что задуманное тобой похищение состоялось, предположим, что тебе удалось вырвать отца из этой клиники, не подвергнув его риску быть схваченным и запертым на ключ. Я даже готов предположить, что через месяц он окажется здесь, вместе с нами, в этой квартире, в этом кресле… Что произойдет дальше? Ты скоро убедишься, в каком он состоянии, и сама вынуждена будешь вновь отправить его в лечебницу. Есть такие медицинские проблемы, проблемы психического и физиологического порядка, которые нельзя разрешить с помощью преданной дочери и друга. Ты вырвешь его из клиники, к которой он привык, где у него, должно быть, появились друзья, и все это лишь для того, чтобы завтра поместить его в другую, где к нему будут хуже относиться, где небо не такое голубое…
Дочь моя ушла от Бертрана в ярости. Дав себе клятву, что и на сей раз исполнит свою миссию одна. Но решимость ее была поколеблена. Слова, которые она услышала, запали ей в душу.
И в тот момент, когда я карабкался наверх, ухватившись за ее обещание не бросать меня, сама она — хотя, полагаю, еще не отдавая в этом отчета — уже отреклась. Там, где я находился, узнать об этом было невозможно. Я был убежден, что в один прекрасный день она вновь появится, и хотел подготовиться.
Я жил в ожидании Нади. В течение нескольких лет я каждую ночь спрашивал себя, засыпая, увижу ли ее утром — в каком обличье она прибудет, какие трудности преодолеет.
Но будущее, которого я ожидал, было уже в прошлом.
Нет, дочь моя так и не приехала, чтобы повидаться со мной. Я не сержусь на нее, зачем ей было приезжать вновь? Чтобы спасти меня? Она меня и без того спасла. Произнесла те слова, которые исцеляют. Я уже поднимался. Медленно карабкался по стене своей внутренней бездны. Сражался! Чтобы рассеять туман, обрести ясность рассудка, восстановить память, возродить желания, не страдая от жгучей потребности немедля исполнить их… Отныне это было мое сражение, и я вел его в одиночку.
Мне следовало действовать с удвоенным благоразумием. И постоянно наблюдать за товарищами по несчастью, чтобы успешнее подражать их привычкам и причудам. Ибо я с каждым днем все более убеждался, что между оцепеневшим и бодрствующим сознанием нет ничего, абсолютно ничего общего. Так, когда я говорил, менялись не только темп речи или интонация, но и сама манера выражаться становилась иной: пропадали бесследно растягивающие фразу вечные «гм», зато возникали вновь некоторые слова, которые забываются, если иссякают породившие их желания. Все — речь, взгляд, гримаса или ее отсутствие в момент поглощения пищи, — тысячи бесчисленных деталей отличают пациента, покорно проглотившего утром порцию одуряющих лекарств, от человека, дерзнувшего симулировать.
Несмотря на это, я не помышлял о бегстве — пока еще не помышлял. Отвоеванные мной ценности были слишком велики, чтобы рискнуть ими, поддавшись порыву нетерпения. Что мог бы я предпринять? Спрятаться в кузове грузовика, привозившего продукты? Перемахнуть через стену в попытке удрать от санитаров? Нет, мой шанс заключался не в этом.