Книга Зеркала прошедшего времени - Марта Меренберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А ты что-нибудь читал из его произведений, Жорж? – хитро прищурился Геккерн, не оставляя своих впечатляющих попыток отвлечь юношу от мрачных мыслей.
– Нет… Но мне Саша Строганов кое-что переводил из «Евгения Онегина». По-моему, просто потрясающе… Луи… о-о-о-о… что ты делаешь со мной, а? Ну так же нельзя… ты сводишь меня с ума…
– Неужели? – улыбнулся Геккерн, которому уже потихоньку удалось стащить с Жоржа сорочку, и теперь он, умело работая пальцами, принялся за его брюки. – Знаешь, за что я благодарен Бенкендорфу, Жорж? За то, что он тем не менее оставляет нам обоим право быть собой. Он же прекрасно понимает, что для тебя это только притворство, игра в любовь с прекрасной дамой во имя кого-то или чего-то, что лично мне совершенно неинтересно. Вот если бы он приказал тебе спать с капитаном Полетикой…
– Боже, Луи, какой цинизм! – расхохотался Жорж, только что обративший внимание на отсутствие рубашки. – Это что же – «Плох тот солдат, что не желает спать с генералом»? Русская пословица? Так, кажется?
– Ну и кто из нас больший циник? – Геккерн твердо решил не выпускать из рук свою гибкую и податливую добычу, которая к тому же сама рвалась в спальню. – Сейчас ты мне расскажешь, Жорж, как ты собираешься ухаживать за дамами – может, и меня, старого извращенца, чему-нибудь научишь… А где твое кольцо с сапфирами, mon cher? Ты больше не носишь его? Неужели потерял? – расстроенно прошептал он в ухо Жоржу, по-прежнему не выпуская его пальцев.
Жорж покраснел и спрятал лицо у него на груди, чувствительно прикусывая губами кожу.
– Я его не потерял, Луи… Лежит у меня на Шпалерной, под одним рисуночком… на набережной рисовал… Сегодня же надену… Прости меня… Простишь?
– Не-а. Даже не надейся, ты – дамский угодник, развратный бабник, бич рогоносцев…
– Скажи, что ты меня любишь…
– Дурак ты… Все тебе объяснять надо… По сто раз…
– Вот и объясни…
Горячая рука Геккерна накрыла его руку, и учащенный, сбивающийся ритм его сердца, их сердец, был почти материален. Дантес закрыл глаза, потом снова их открыл.
– Так мне темно… А так светло. Ты знаешь, Луи, от тебя, как от солнышка, сияние исходит. Правда…
– О-о-о-о… Ты будешь моим светом… Задерни шторы, Жорж…
– Вам письмо, Наталья Николаевна.
– От кого? – Натали мельком взглянула на изящный конвертик, принесенный горничной Лизой.
– Не сказали-с… Сказали – лично в руки передать, и ожидают ответа.
Наташа, запахнув на груди домашний капот, быстро прошла к себе и плотно закрыла за собой дверь. Вскрыв маленьким перламутровым ножичком конверт, она начала читать. Ее высокие скулы покрылись легким румянцем, тонкие, нервные пальцы чуть дрожали, накручивая вьющуюся каштановую прядь, грудь высоко вздымалась и опадала, глаза лихорадочно блестели, вчитываясь в ровный, крупный, с сильным нажимом почерк.
Как – прямо сейчас? Но я не одета, не готова к выходу… Нет, я не могу… Но и отказать – никак нельзя… Возьми себя в руки, Натали…
Горделиво выпрямившись и сделав строгое, безразличное лицо, она неторопливо вышла из комнаты и небрежно кивнула Лизе, топтавшейся у двери в ожидании ответа.
– Передай, что ответ положительный. И приготовь мне платье – то, кремовое, с розами… Я уеду до вечера.
– А Александру Сергеевичу не передать ли чего? – забеспокоилась маленькая темноглазая Лиза. – А то приедут они, как в прошлый-то раз, вас не застанут – и будут снова переживать… И Машеньке вы обещали в Летний сад съездить – сейчас крик подымет…
– Скажи, что я поехала к Вяземским! – не терпящим возражения тоном отрезала Натали.
– С мадемуазель Катрин?
– Нет… а впрочем, скажи ей, чтобы подъезжала. Часам к семи, не раньше…
Быстро пройдя в гостиную, Натали порвала записку и конверт на мелкие кусочки и бросила в печку.
Ей было страшно до дрожи, но предстоящий риск стоил ее волнений и страха. Она, и только она, должна быть первой красавицей в свете. Ни Шернваль, ни Полетика… Она, головокружительно прекрасная, недоступная и холодная, как звезда на северном небе, переливающаяся в сверкающей дымке шелка и бриллиантов, бело-золотистая, как драгоценная чайная роза на длинном стебле… Ее удел – блистать в свете, а не ходить по дому, тяжело переваливаясь, как гусыня, вечно беременная, с распухшими и отекшими ногами… Да и сколько же можно – надо беречь красоту, самую главную свою драгоценность, и не дать ей увянуть раньше времени только потому, что муж заставляет ее бесконечно рожать.
Муж… Она вышла за него замуж, потому что он считался первым поэтом России. Самым лучшим. И еще потому, что ненавидела свою вечно пьяную мать, ее побои и ругань, забитого, безгласного отца, слуг в Полотняном Заводе, которые хихикали и перешептывались за широкой спиной Натальи Ивановны Загряжской, споря между собой, с кем из челяди сварливая барыня нынче ляжет в постель, чтобы потешить свои обвисшие прелести. Она помнила, как однажды застала ее с садовником Мишкой в позе, не допускающей двойного толкования, и мать, глянув на нее из-под его спины, которую она сжимала своими жирными ногами, с пьяной ухмылкой заявила ей: «Посмотреть пришла? Так учись, дура!» – и расхохоталась.
Пушкин ей нравился. Он красиво ухаживал за ней, дарил цветы и подарки ей и ее матери, дал Гончаровым двенадцать тысяч рублей в долг на ее приданое. Долг ее мать, разумеется, так и не вернула. Сестрам тоже надо было искать женихов, но не в деревне же! Она добилась того, что Катрин стала фрейлиной ее величества императрицы Марии Федоровны и перевезла обеих сестер в Петербург.
Пушкин был вне себя. С того момента, как они стали жить под одной крышей, в доме началась ни на день не утихающая, страшная война, которая неоднократно заканчивалась побоями и криком.
Пушкин ненавидел Катрин, и эта ненависть была, разумеется, взаимной, пылкой и горячей. Натали помнила, как однажды Пушкин ударил Катю по лицу в ответ на ее язвительную шуточку в сторону сестры – «камер-пажиха». Люто ненавидевший унизительную зависимость от царской службы поэт получил тогда звание камер-юнкера, а «камер-пажихой» Наташу прозвал шутник Долгоруков, но вспыльчивый Александр этого не знал. Над этой остротой еще долго смеялись в свете за его спиной, и Натали страшно переживала, не желая даже показываться на балах с неудачником-мужем, которого она начала стыдиться.
Когда он нараспев бубнил свои стихи, ее тут же начинало клонить ко сну. «Но это же не колыбельная, а стихи, Ташенька», – смеялась Катрин. К тому же он был так некрасив… Маленького роста, со склонностью к полноте, с вытянутой обезьяньей, вечно гримасничающей физиономией, болезненно тщеславный и полный непомерных амбиций, он видел себя как минимум Наполеоном – и в своих произведениях, и в жизни, и, конечно, в количестве соблазненных им женщин. Он даже старался подчеркнуть свое внешнее уродство, чтобы в свете его считали своеобразным, оригинальным, ни на кого не похожим, бравируя этим и ненавидя в душе вечно увивающихся за ней молодых, самоуверенных и красивых мужчин.