Книга Сердце-зверь - Герта Мюллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Господин Фейерабенд предложил:
— Давай я буду пассажиром.
— А мне нравится быть сразу всеми, — ответил ребенок, — чтобы знать, кто без билета едет.
— Как поживает Эльза? — спросила я.
Господин Фейерабенд поглядел на меховую шапку у меня в руке.
— Где вы были? От вас пахнет дымом.
Прежде чем я сообразила, как бы получше объяснить, где я была, он сунул сапожную щетку в ботинок, поставил все это у двери и хотел пройти мимо ребенка. Тот загородил ему дорогу, вытянув вперед руку, и объявил:
— Переходить в другой вагон запрещается, оставайтесь на месте.
Господин Фейерабенд, ни слова не говоря, поднял его руку, словно планку-загородку. Он чересчур крепко сдавил руку. Следы от пальцев виднелись на ней даже тогда, когда господин Фейерабенд уже спустился по ступенькам в буксовый садик.
По поводу нашего увольнения Эдгар заметил: «Теперь мы на последнем этапе». Георг уточнил: «На предпоследнем. Последний этап — отъезд». Эдгар и Курт кивнули. Кажется, я удивилась — тому, что не удивилась словам об отъезде. Я тоже кивнула, но в тот момент ничего определенного в моей голове не возникло. Как-то само собой получилось, что мы впервые впустили это слово в нашу речь.
Меховую шапку я спрятала в шкафу, в самом дальнем углу. Может быть, зимой она будет смотреться лучше, чем теперь, подумала я. Тереза примерила ее и сказала: «Воняет, как прелая листва». Я не поняла, имеет ли она в виду шапку, потому что минуту назад Тереза показала мне свой «орех». Застегнув блузку, Тереза посмотрела в зеркало на себя в шапке. Она сердилась, так как я сказала, «орех» теперь больше, чем две недели назад. Ей хотелось, чтобы мои слова были неправдой. А я хотела заставить ее показаться врачу. «Давай я отведу тебя», — предложила я. Тереза испугалась и наморщила лоб, царапучий мех нутрии неприятно колол кожу. Тереза сдернула шапку с головы и понюхала мех. «Я же не ребенок», — сказала она.
В тот вечер я долго играла с куриной маетой. Клюв одной курочки, рыженькой, уже не тюкал по доске. Головка у нее была запрокинута, словно закружилась. И она не могла клевать. Запуталась нитка, продернутая через шею и живот, нитка, поднимавшая и опускавшая ее голову. Свет падал на мою руку, но не на пятна кофе на моем животе. Рыжая курочка блестела на свету, она смотрела строптиво и была плоской, как флюгер-петушок. Клевать она не клевала, однако с виду вовсе не была хворой, — наоборот, она казалась сытой и рвущейся в полет.
Фрау Маргит постучала в дверь и сказала: «Очень громко тарахтит, я не могу молиться».
Капитан Пжеле сказал:
— Живешь частными уроками, подрывной деятельностью и проституцией. Все это противозаконно.
Капитан Пжеле сидел за своим большим полированным столом, я — у противоположной стены, за маленьким и голым позорным столиком. Я видела под большим столом две белые костяшки — лодыжки. А на голове у капитана Пжеле — влажную лысину, чем-то напоминающую гортань. Я потрогала языком нёбо за своими зубами. На нашем языке говорят «зев», на родном языке капитана Пжеле зев обычно называют нёбом. Я увидела его в гробу — лысина на подушке, набитой опилками, костяшки-лодыжки — под покойницким покрывалом.
— Так, а в остальном как жизнь? — спросил капитан Пжеле.
Его лицо не выражало ненависти. Но я знала, что надо быть настороже: когда у него лицо вот такое, спокойное, всегда откуда-то из засады бьет жестокость.
— К счастью, имею дело с вами, — сказала я. — А жизнь такая, какая вас устраивает. Вы ведь ради этого трудитесь.
— Твоя мать намерена уехать, — сказал капитан Пжеле, — вот здесь это написано, — он помахал исписанным листком. Исписанным чьей-то рукой, но я не поверила, что маминой.
Я сказала:
— Если она хочет, то я вовсе и не хочу.
В тот же день я послала маме короткое письмо, спросила, ее ли рукой исписан тот листок. Письмо не дошло.
Через неделю капитан Пжеле сказал Эдгару и Георгу, что они живут за счет подрывной деятельности и тунеядствуют. Всё противозаконно. «Читать и писать в стране умеет всякий. Если уж очень хочется, то и стихи всякий может писать, причем не состоя в антигосударственной преступной организации. Наше искусство наш народ творит для себя сам, наша страна не нуждается в какой-то кучке отщепенцев. Раз пишете по-немецки, так и езжайте в Германию, может, там, в гнилом буржуазном болоте, почувствуете себя дома. Я-то думал, вы способны образумиться».
Капитан Пжеле вырвал волос с головы Георга. Поднес к настольной лампе и удовлетворенно хохотнул: «Маленько выгорел на солнце, шерсть собачья вот эдак выгорает. Ничего, в темноте цвет восстановится. Там, в подвале, у нас прохладный тенёк, в камерах».
«Можете идти», — сказал капитан Пжеле. Перед дверью сидел кобель Пжеле. «Не могли бы вы позвать собаку», — сказал Эдгар. «Зачем же, — сказал капитан Пжеле, — у двери ему самое место».
Кобель зарычал. Нет, не бросился. Георгу он расцарапал когтями ботинки, Эдгару порвал внизу брюки. Когда Эдгар и Георг оказались в коридоре, из-за двери послышался голос: «Пжеле, Пжеле».
— Но это не был голос капитана, — сказал Эдгар. — Возможно, кобель подзывал к себе капитана.
Георг пальцем, как зубной щеткой, потер туда-сюда зубы. Раздался тоненький скрип. Мы засмеялись.
— Вот так надо чистить зубы, если тебя забрали, а зубной щетки при тебе нет, — сказал Георг.
Три урока немецкого провела я с детьми Меховика: Ди муттер ист гут. Дер баум ист грюн. Дас вассер флист[12].
Дер занд ист швер — этого дети не повторяли за мной, они говорили: Дер занд ист шён[13]. И не повторяли: Ди зоннэ бреннт, а говорили свое: Ди зоннэ илайнт[14]. Им хотелось узнать, как будет по-немецки «передовик производства», как будет «охотник». Как — «юный пионер».
«Переведите, — говорила я: — „Айва спелая“», — и думала о Терезиной няне, о грубом, айвовом немецком языке. И учила их: «Айва шершавая, айва червивая».
Интересно, чем, как этим детям кажется, пахнет от меня?
«Айву мы не любим», — сказал младший ребенок. «А мех любите?» — спросила я. «Мех — пельц, такое короткое слово», — сказал старший ребенок. «Мех по-немецки еще и фелль», — подсказала я. «Да оно тоже короткое», — сказал ребенок.
Когда я пришла дать четвертый урок, мама детей стояла с метлой на улице, у въезда в квартал. Я увидела ее еще издали. Она не подметала, просто стояла, опершись на метлу. Когда я подошла ближе, она принялась подметать. И посмотрела на меня, только когда я поздоровалась. На ступеньках лежал газетный сверток.