Книга До рая подать рукой - Дин Кунц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вертолет летит дальше, держа курс на комплекс зданий, а «Уиндчейзер» набирает скорость. Его водителю, как и всем остальным, не терпится вырулить на автостраду.
– Скорее, скорее, скорее! – шепчет Кертис, потому что ночь вдруг меняется, превращаясь в колоссальное черное чудовище с миллионом ищущих глаз. Движение отвлекает, движение позволяет выиграть время, а время… не только расстояние… – ключ к спасению, к свободе. – Скорее, скорее. Скорее!
К тому времени, когда Лайлани поднялась из-за кухонного стола, она уже стыдилась за свое поведение, честно признавала этот стыд, хотя и безуспешно пыталась назвать даже самой себе истинную причину стыда.
Она говорила с полным ртом. Она съела второй кусок. Да, конечно, неумение вести себя за столом и обжорство – причины для смущения, но слишком незначительные для того, чтобы вызывать чувство стыда, если ты не относишься к тем людям, которые готовы драматизировать любую ситуацию, уверены, что головная боль – симптом бубонной чумы, и пишут отвратительные слезливые эпические поэмы о днях, когда ломаются ногти и выпадают волосы.
Лайлани сама сочиняла отвратительные слезливые эпические поэмы о потерявшихся щенках и котятах, которых никто не хотел брать в дом, но тогда ей было шесть лет, максимум семь, свою жизнь она характеризовала одним словом – jejune. Слово это ей очень нравилось, потому что оно определяло ее жизнь как пресную, лишенную содержания, неинтересную, незрелую, а произносилось так, словно за ним скрывалось что-то утонченное, классное, умное. Она любила слова и вещи, у которых форма не совпадала с содержанием, потому что слишком многое в жизни оборачивалось таким же, каким и смотрелось: пресным, лишенным содержания, неинтересным, незрелым. Как ее мать, к примеру, как телевизионные шоу и фильмы и добрая половина занятых в них актеров, хотя, разумеется, не все, не Хейли Джоэль Осмент, красивый, тонко чувствующий, интеллигентный, очаровательный, лучащийся обаянием, божественный.
Микки и миссис Ди пытались оттянуть уход Лайлани. Боялись за нее. Тревожились, что мать глубокой ночью порубит ее на куски или засунет чеснок ей в задницу, яблоко – в рот и испечет к завтрашнему обеду… пусть и не озвучили свои опасения.
Девочка вновь заверила их, что ее мать не представляет опасности ни для кого, кроме себя. Конечно, когда они вновь будут колесить по стране, Синсемилла могла поджечь дом на колесах, заснув с косяком. Но она более не обладала способностью к насилию. Для насилия требовалось не только преходящее безумие или устойчивое сумасшествие, но и страсть. Если бы степень чокнутости могла определяться брусками золота, Синсемилла вымостила бы ими шестиполосную магистраль до страны Оз, но вот настоящей страсти в ней уже не осталось. Всякие и разные наркотики, которые она принимала как по отдельности, так и в одном флаконе, выжгли страсть дотла, оставив ей только зависимость.
Миссис Ди и Микки тревожились и насчет доктора Дума. Разумеется, он представлял собой более серьезную, чем Синсемилла, опасность, потому что обладал заполненными до предела резервуарами страсти и каждую каплю этого чувства использовал для орошения своей любви к смерти. Он жил в цветущем саду смерти, обожая растущие там черные розы и воздух, напоенный ароматом гниения.
Он также устанавливал правила, по которым жил, стандарты, которые не нарушал, процедуры, которым скрупулезно следовал во всех вопросах жизни и смерти. Поскольку он поставил перед собой цель так или иначе излечить Лайлани, прежде чем той исполнится десять лет, до самого дня рождения опасность ей не грозила. А вот накануне этого знаменательного дня, если она не поднимется в небо по зеленому левитирующему лучу, Престон «излечил» бы ее гораздо быстрее, чем инопланетяне, причем без использования их передовых, еще недоступных землянам технологий. До дня рождения Престон не мог задушить ее подушкой или отравить: это противоречило его этическому кодексу. А к последнему он относился так же серьезно, как истово верующий священник – к своей религии.
Выходя из кухни Дженевы, Лайлани сожалела о том, что оставляет Микки и миссис Ди в глубокой тревоге за ее благополучие. Ей нравилось, когда разговор с ней вызывал у людей улыбку. Она всегда надеялась, что после ее ухода они подумают: «Ну до чего же славная девочка. Какая же она sassy». Sassy – в смысле веселая, находчивая, остроумная. А не наглая, грубая, дерзкая. Оставаться правильной sassy – задача не из легких, но, если удавалось с этим справиться, в голову ее собеседников никогда не приходила другая мысль: «Какая же она несчастная, эта девочка-калека, с увечной маленькой ножкой и деформированной маленькой ручкой». В этот вечер Лайлани чувствовала, что перешла границу между правильной и неправильной sassy, и Микки, и миссис Ди остались не столько в восхищении от ее ума, как в печали о ее судьбе.
Конечно, и эта неудача не являлась причиной ее стыда, но ей так не хотелось докапываться до истины, что, пересекая темный дворик, она попыталась отвлечься глупой шуткой. Прикинувшись, будто розовый куст тянется к ней своими ветками, усеянными шипами, без единого цветка, она повернулась к нему, сложила руки крестом и воскликнула: «Назад! Назад!» – словно отгоняя вампира.
Лайлани искоса глянула на трейлер Дженевы, чтобы увидеть, оценили ли по достоинству ее представление, и поняла, что оглядываться не следовало. Микки стояла на траве у ступенек, миссис Ди – в дверном проеме, и даже практически в полной темноте Лайлани увидела, что на лицах обеих по-прежнему написана тревога. Не просто тревога. Глубокая печаль.
Еще одно выдающееся и запоминающееся достижение мисс Небесный Цветок Клонк в общении с людьми. Пригласите эту чаровницу на обед, и она отплатит вам эмоциональным погромом! Предложите ей сандвичи с курицей, и она расскажет вам жалостливую историю, которая выбила бы слезу даже у поглощаемой ею курицы, будь бедняжка еще жива! Спешите с приглашениями! Свободных дней в календаре этой мисс остается все меньше! Помните: только статистически несущественная часть тех, кто удостаивается чести пообедать с ней, кончает жизнь самоубийством!
Лайлани больше не оглядывалась. Решительно дошагала до забора, быстро, насколько позволял ортопедический аппарат, перебралась через лежащие на земле штакетины свалившегося пролета. Если она сосредоточивалась на движении, то могла ходить достаточно грациозно и даже на удивление быстро.
Чувство стыда не исчезало, не из-за глупой шутки с кустом, а потому, что она позволила себе контролировать и ограничивать потребление Микки алкоголя. Такое грубое вмешательство в чужие дела не могло не вызывать угрызений совести, пусть и двигала ею искренняя забота. В конце концов, Микки – не Синсемилла. Микки могла пропустить стаканчик-другой бренди, это не привело бы к тому, что годом позже она лежала бы в луже блевотины, с носовыми хрящами, сожженными кокаином, с галлюциногенными грибами, пышно разросшимися в ее мозгу. Микки была выше этого. Да, конечно, в ней тоже чувствовалась тенденция к самоуничтожению. Симптомы этого опасного явления Лайлани улавливала более чутко, чем натренированная свинья – запах трюфелей. Не слишком лестное сравнение, но соответствующее действительности. Но Микки эта тенденция не отправляла в призрачные леса, в которых теперь обитала Синсемилла, потому что Микки обладала встроенным нравственным компасом, который Синсемилла то ли потеряла давным-давно, то ли у нее его не было вовсе. Поэтому любая девятилетняя нахалка, которая сочла возможным указывать Мичелине Белсонг, сколько ей можно пить, не могла не испытывать стыда.