Книга Кассия - Татьяна Сенина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Сидел бы ты, господин логофет, на суше! – ядовито заметил Феоктисту Варда после этого позорного провала. – Плавать ты явно не умеешь!
Патрикий ничего не ответил на эту реплику, но не простил ее брату императрицы. Когда год спустя агаряне под водительством Амра вторглись в ромейские пределы, августа отправила логофета с войском отразить врага, послав с Феоктистом и Варду. Но и тут сражение с арабами в Каппадокии у Черной реки окончилось разгромом, а некоторые архонты, недолюбливавшие «белобрысого евнуха», даже перебежали в стан врага. Озлобленный логофет по приезде заявил императрице, что очередной провал был не иначе как результатом происков Варды: тот, якобы, нарочно склонил часть войск к бегству, чтобы только отнять у Феоктиста военную славу. Феодора видела, что логофет сильно обозлен, расстроен и обижен на Варду, и не очень-то поверила его жалобам – надо было выслушать и другую сторону. Когда августа рассказала брату часть из того, что наговорил ей Феоктист, патрикий даже присвистнул и заявил:
– Ну, сестрица, этак мне с вами не сносить головы! Пожалуй, если случится, не дай Бог, землетрясение и рухнет крыша дворца, то и тут я буду виноват, что расшатал какую-нибудь колонну… или вовремя не укрепил… Знаешь, что: управляйтесь-ка со всем этим сами, а я лучше займусь юным государем, буду ему книжки читать, сказки рассказывать… Мне это сподручнее, чем быть у тебя на побегушках и служить этому евнуху мальчиком для битья!
После этого Варда действительно отстранился от всех дел и стал вести образ жизни частного человека – поначалу он, в порыве обиды, совсем перебрался на жительство в свое загородное имение, так что пошли даже разговоры, будто императрица изгнала его из Города. Обеспокоенная этими слухами Феодора попросила брата вернуться во дворец, и Варда возвратился, но по-прежнему не принимал участия в государственных делах, а только занимался с маленьким императором: гулял с Михаилом по паркам, играл в мяч с ним и с его сестрами, бегал наперегонки и в догонялки – с завидной прытью для своих сорока двух лет, – словом, всячески веселился и развлекался, а попутно рассказывал Михаилу эллинские мифы и разные истории из жизни прежних императоров. Мальчик был в восторге: хотя он любил мать, всё же его больше тянуло к мужскому обществу, а Феоктист ему, так же как и дяде, не слишком нравился.
Это была первая серьезная ссора между членами регентства, и она привела августу в глубокую печаль: начались такие трудности, разрешения которых она не могла найти с уверенностью, а посоветоваться тоже было не с кем. Она попыталась было поговорить с Петроной, но тот меланхолично сказал:
– Наплюй, сестрица! Подуются друг на друга, да и перестанут, не дети всё же!
Между тем низложение иконоборцев и недовольство в обществе этой крутой мерой привели спустя год к необычайному всплеску деятельности павликиан, усиленно распространявших слухи, что в Империи «возобновилось идолопоклонство», «женщины и евнухи взяли власть» и очередные неудачи на войне с арабами – расплата за всё это «нечестие»… Обеспокоенный патриарх намекнул императрице, что неплохо было бы обуздать павликиан – помимо прочего, Мефодию хотелось теперь добиться против этих еретиков тех мер, от каких в свое время игумену Феодору удалось отговорить императора Михаила Рангаве. Мефодий помнил, что патриарх Никифор изначально поддерживал жесткие меры и уступил мнению Студита лишь позже – как думалось Мефодию, напрасно: «Мягкость привела только к распространению этой заразы, а сейчас не знаешь, куда от нее деваться!» Действительно, павликиан было множество повсюду в восточных провинциях, они служили и в войсках, причем даже не стараясь скрывать свою веру… Резкие меры против них принимал и Феофил, в чье царствование был убит главный вождь этих еретиков Сергий; что же касается споров, возмущавщих двор и церковные круги при Рангаве, то августе о них ничего не было известно, поэтому она достаточно легко согласилась с патриархом. Правда, Феоктиста против павликиан она отправлять уже не стала, поручив это дело трем военачальникам более низкого ранга. Расправа с еретиками была жестокой: им предъявили требование отречься от своих мудрований и присоединиться к Церкви; всех отказавшихся – а таковых было большинство – предали смертной казни, имущество же их отписали в государственную казну.
Эти меры поначалу вызвали у жителей восточных провинций некоторое оцепенение, и казалось, что теперь, наконец, воцарятся «тишина и покорность», на что надеялись патриарх и часть синклитиков. Но другие придворные качали головами и поговаривали, что это дело может в будущем аукнуться весьма скверно. Клир тоже не весь был согласен с Мефодием – многие еще помнили высказывания Студийского игумена о казни еретиков, а после перенесение его мощей и окончательного уверения всех в его святости слова Феодора обретали еще больший вес. Игумен Навкратий сказал с печалью:
– Похоже, у нас нынче позабыли слова святого Григория, что за веру «надо сражаться со всей ревностью, однако словами, а не оружием»… Боюсь, как бы нам вскоре не познать справедливость слов Писания: «Невозможно нечествовать против Божественных законов, и сие покажет грядущее время»!
Если б я поступал, как все, я не был бы философом.
После обеда все монастырские иконописцы ушли на полагавшийся братии отдых, а Герман вернулся в мастерскую и вновь сел перед незавершенной иконой. Он смотрел на свое творение и хмурился. Монах и сам не мог толком объяснить, почему ему не нравились собственные произведения – они были явно не хуже тех, что рисовали остальные живописцы в мастерской, а хозяева близлежащих имений с удовольствием покупали написанные Германом иконы, но… «Мои иконы получаются мертвыми, плоскими, – с досадой думал Герман. – Вот уж точно иконоборцы сказали бы, что это “мертвая материя”!.. Что же сделать, чтоб они ожили?..»
Но разведенные на яичных желтках краски звали к работе: завтра они уже станут непригодными, а сегодня оставалось не так уж много времени до начала вечерни… Нужно было нанести контуры и штрихи, придающие образу жизнь и выразительность, и Герман, взяв кисть, снова застыл в нерешительности и почти в страхе: он неплохо научился подбирать краски и писать все слои, и только этот, последний, у него никогда не получался – а ведь от заключительных линий и «светов» зависело так много… Монах взглянул на законченную им недавно икону мученика Георгия и вздохнул: плоский лик, мертвые глаза!..
– Ты неправильно выписываешь лики, брат, – раздался сзади негромкий голос, – и складки тоже. И пробелку немного не так надо делать.
Герман обернулся: за его спиной стоял Иоанн с книгой в руках и внимательно разглядывал икону. По-видимому, Грамматик, проходя мимо мастерской, заглянул внутрь, заметив, что дверь приоткрыта.
Увидев перед собой «начальника ереси», иконописец растерялся и не нашелся, что ответить на его неожиданную реплику. Иоанн отложил свою книгу на край стола, еще несколько мгновений рассматривал образ и вдруг сказал:
– Разреши-ка!
Властным жестом он взял из руки монаха кисть, обмакнул в желтовато-розовую краску и несколькими тонкими линиями сделал обводку век, затем киноварью очертил контуры носа, коричневым – подбородок… Окончив обводку лика, он подправил несколько складок на одежде Христа и принялся накладывать белильные «светы». На Германа нашло оцепенение: он молча смотрел, как Иоанн легкими, точными, уверенными штрихами наносил краску там, где собирался проводить линии и сам иконописец… почти там, но всё-таки не совсем, а иногда и вовсе не там… Глаза, линии носа, губ, подбородка оживали под кистью бывшего патриарха, и вот уже на Германа смотрел как раз такой лик, какой он страстно желал написать, но никак не мог. Грамматик отложил кисть и улыбнулся: