Книга Складка времени. Сущность и критерии - Андрей Курпатов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обнаруживающаяся здесь терминологическая трудность весьма естественна и неизбежна. Неологизмы (например, «ноосфера») не приживаются, поскольку кажутся слишком оторванными от очевидности той реальности, которую они силятся означить; кроме того, нас не может не смущать несоответствие масштабов – какому слову мы доверим означить весь наш мир разом? А ведь именно таким образом и обстоят дела: все, что мы считаем «объективным» и «материальным», всегда и только – дано нам через эту сферу идеального, а потому для нас на самом-то деле нет ничего, что лежало бы за его – этого «идеального» мира – пределами. Потому, видимо, и попытки воспользоваться уже знакомыми словами, придав им новый смысл, оказались исторически несостоятельными: «культура», «лингвистическая картина мира», «массовое сознание», «информационная среда» и т. д. – все они хороши, но акцентируют лишь какие-то аспекты той реальности (сферы, среды и т. п.), о которой идет речь, но не могут ухватить ее целиком.
Изобрести так и не придуманный другими велосипед мне вряд ли удастся, поэтому я предлагаю инструментальный подход – использовать для обозначения той реальности, о которой мы ведем речь (и видимо, интуитивно понимаем, о чем эта речь), словосочетание – «мир интеллектуальной функции» (или, если угодно, МИФ). «Интеллектуальная функция», в отличие от функции собственно психической, которая обеспечивает процессы отражения окружающей действительности (прежде всего посредством ее центральных анализаторов), формирует внутрипсихические эквиваленты воспринимаемой нами реальности, ее, можно сказать, функциональную репрезентацию.
Механика работы «интеллектуальной функции» была в свое время убедительно показана еще Вольфгангом Келером в экспериментах на шимпанзе, а потом подробно разъяснена Львом Семеновичем Выготским и Александром Романовичем Лурия в их блистательной, как мне представляется, книге «Этюды по истории поведения»: когда шимпанзе перестает решать задачу простым перебором средств, методом «проб и ошибок», отстраняется и вдруг понимает, что ящики должны быть поставлены друг на друга, то есть перемещает образы этих предметов внутри собственного сознания, а потом мгновенно реализует верное решение. Целенаправленная работа с этими внутрипсихическими объектами, осуществляемая, как мы можем догадываться, в лобных долях, и представляет собой, по всей видимости, элементарное интеллектуальное действие.
«Усиленное нервное возбуждение не тратится наружу, на внешние беспорядочные движения, а переходит в какой-то сложный внутренний процесс, – пишут Л.С. Выготский и А.Р. Лурия. – Мы могли бы вместе с Бюлером предположить, что от внешних проб обезьяна переходит как бы к внутренним пробам, т. е. мы могли бы сказать, что возбужденные нервные центры обезьяны вступают в какое-то сложное взаимодействие, взаимоотношение, в результате которого и может возникнуть то «короткое замыкание», которым предположительно мы могли бы объяснить ее догадку. […] В опытах Кёлера обезьяна попадает всякий раз в новые положения. Ей никто не показывает, никто не учит ее, как она должна поступить, для того чтобы выйти из того затруднения, которое возникло на ее пути. Ее поведение есть приспособление к новым обстоятельствам, к новым условиям, в которых инстинктивные и выученные движения больше не помогают ей. […] Как мы уже указывали, орудие приобретает для нее «функциональное значение», и затем это функциональное значение может быть перенесено на любые другие предметы – кусок сукна, пучок соломинок, башмаки, поля соломенной шляпы и т. д. Обезьяна, таким образом, разрешает структуру, а не привыкает действовать при помощи ее элементов, и поэтому найденное ею решение оказывается широко независимым от конкретных элементов. […] Мы видим таким образом, что в поведении обезьяны намечается с совершенной ясностью новая форма – интеллект, – служащая основной предпосылкой для развития трудовой деятельности и представляющая соединительное звено между поведением обезьяны и поведением человека»[111].
Эта репрезентация окружающей нас действительности (будь то ящики, палки или что угодно еще) радикально отличается от оригинала – просто отраженной (воспринимаемой нами) действительности: будучи «оторванной» от него функционально, она способна сложным образом самоорганизовываться. Вместо простых сигналов она оперирует уже сложными функциями (именно поэтому Л.С. Выготский и А.Р. Лурия говорят о «функциональных значениях»), которые могут, если речь идет о человеке, означаться благодаря языку. Последующая игра означаемых и означающих в нашей индивидуальной реальности создает индивидуальный мир интеллектуальной функции, который, благодаря тому же самому языку (который всегда первичен по отношению к индивидуальному сознанию) и социализации, неизбежно встроен в общий мир интеллектуальной функции (является частью МИФа). В конечном итоге (если отставить в сторону вопросы социализации, касающиеся судьбы отдельного индивида и зависящие от того, в какой он среде воспитывался) мы получим общий для нас всех мир интеллектуальной функции (МИФ), к которому мы все так или иначе причастны – то есть существуем в нем и, в принципе, имеем доступ к любой его части. Таким образом, мы одновременно являемся носителем этого наработанного цивилизацией «мира интеллектуальной функции» и влияем на его содержание (каждый в меру своих сил и возможностей).
После семиотической революции Ролана Барта «знак» перестал восприниматься в прежней – соссюровской – логике: теперь это не просто «слово», а то, что оно означает, связывая между собой означающее и означаемое. «Возьмем букет роз, – пишет Барт в «Мифологиях», – он будет означать мою любовь. Разве в нем есть только означающее и означаемое, то есть розы и мое чувство? В нем нет даже и того – есть только розы, "проникнутые любовью". Зато в плане анализа налицо все три элемента, ибо розы, наполненные любовью, точно и безупречно распадаются на розы и любовь; то и другое существовали по отдельности, пока не соединились вместе, образовав нечто третье – знак»[112]. Мир интеллектуальной функции – это мир таких вот значащих семиотических знаков.
Если отбросить все ненужные абстракции, к которым мы приучены формальными науками, то очевидно, что внутри моего сознания я не имею дело со стерильно-бессмысленными названиями (а тем более с физическими объектами). Банальный стул, в действительности, не существует для меня ни как «физический предмет» (означаемое), ни как слово «стул» (означающее), но только как свернутая функция – то, на чем сидят, а иначе я его себе и не представляю[113]. Действительным предметом моего мышления всегда является некая свернутая функция – что-то значащие для меня вещи, – и функция по природе своей интеллектуальная. Я не могу думать о «настольной лампе» иначе, как о какой-то функции (той самой – Выготского-Лурии – «функциональности»), то есть в связи с некой ее предназначенностью (в противном случае она уже не будет для меня «лампой» или вообще чем-либо, о чем можно было бы думать).