Книга Страсти по Максиму. Горький. Девять дней после смерти - Павел Басинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Закончим фразу Толстого про «бога-урода». «А бог у него – урод, вроде лешего или водяного деревенских баб». Вот они и обменялись «богами».
Впрочем, в другом месте Горький поправляет свою же версию «русского бога», хитрого, но не величественного. «Он сидел на каменной скамье под кипарисами, сухонький, маленький, серый и все-таки похожий на Саваофа». И тотчас из Саваофа Толстой превращается в гнома: «В жаркий день он обогнал меня на нижней дороге; он ехал верхом в направлении к Ливадии; под ним была маленькая татарская спокойная лошадка. Серый, лохматый, в легонькой белой войлочной шляпе грибом, он был похож на гнома».
Но этому «гному» уступают дорогу сами Романовы:
«У границы имения великого князя А. М. Романова, стоя тесно друг ко другу, на дороге беседовали трое Романовых: хозяин Ай-Тодора, Георгий и еще один – кажется, Петр Николаевич из Дюльбера, – все бравые, крупные люди. Дорога была загорожена дрожками в одну лошадь, поперек ее стоял верховой конь; Льву Николаевичу нельзя было проехать. Он уставился на Романовых строгим, требующим взглядом. Но они, еще раньше, отвернулись от него. Верховой конь помялся на месте и отошел немного в сторону, пропуская лошадь Толстого.
Проехав минуты две молча, он сказал:
– Узнали, дураки.
И еще через минуту.
– Лошадь поняла, что надо уступить дорогу Толстому».
Именно потому, что Толстой богоподобен, его любовь к Христу вызывает у Горького сомнение: «О буддизме и Христе он говорит всегда сентиментально; о Христе особенно плохо – ни энтузиазма, ни пафоса нет в словах его и ни единой силы сердечного огня. Думаю, что он считает Христа наивным, достойным сожаления, и хотя – иногда – любуется им, но – едва ли любит. И как будто опасается: приди Христос в русскую деревню – его девки засмеют».
Христа, стало быть, засмеют, а русского бога, который сидит на кленовом престоле под золотой липой не засмеют? Потому что свой, деревенский? Бог-мужичок?
«Иногда он бывает самодоволен и нетерпим, как заволжский сектант-начетчик, и это ужасно в нем, столь звучном колоколе мира сего. Вчера он сказал мне:
– Я больше вас мужик и лучше чувствую по-мужицки.
О, господи! Не надо ему хвастать этим, не надо!»
И дальше – еще жестче: «Может быть, мужик для него просто – дурной запах, он всегда чувствует его и поневоле должен говорить о нем».
Что же, Толстой – не народный характер? Нет, оказывается, все-таки народный: «Он напоминает тех странников с палочками, которые всю жизнь меряют землю, проходя тысячи верст от монастыря к монастырю, от мощей к мощам, до ужаса бесприютные и чужие всем и всему. Мир – не для них, Бог – тоже. Они молятся ему по привычке, а в тайне душевной ненавидят его: зачем гоняет по земле из конца в конец, зачем? Люди – пеньки, корни, камни по дороге, – о них спотыкаешься и порою от них чувствуешь боль. Можно обойтись и без них, но иногда приятно поразить человека своею непохожестью на него, показать свое несогласие с ним».
И вдруг образ странника в очерке о Толстом перерастает в образ, очень схожий с тем, которым наградил Толстой Горького. Пришлого, внимательно наблюдающего за чужой ему жизнью незнакомых людей: «Иногда кажется: он только что пришел откуда-то издалека, где люди иначе думают, чувствуют, иначе относятся друг к другу, даже – не так двигаются и другим языком говорят. Он сидит в углу, усталый, серый, точно запыленный пылью иной земли, и внимательно смотрит на всех глазами чужого и немого».
«…пришел откуда-то в чужую ему, Ханаанскую землю, ко всему присматривается, всё замечает и обо всем…»
Вот именно: «…доносит какому-то своему богу». Только в случае Толстого бога этого нет, потому что Толстой – сам бог.
«В тетрадке дневника, которую он дал мне читать, меня поразил странный афоризм: “Бог есть мое желание”.
Сегодня, возвратив тетрадь, я спросил его – что это?
– Незаконченная мысль, – сказал он, глядя на страницу прищуренными глазами. – Должно быть, я хотел сказать: Бог есть мое желание познать его… Нет, не то… – Засмеялся и, свернув тетрадку трубкой, сунул ее в широкий карман своей кофты. С Богом у него очень неопределенные отношения, но иногда они напоминают мне отношения “двух медведей в одной берлоге”».
Напомним: это взгляд Горького, так он видел Толстого. Или так хотел его видеть.
В очерке Горького Толстой предстает в различных «божественных» ипостасях. Саваоф, «русский бог». Или напоминает Посейдона:
«Видел я его однажды так, как, может быть, никто не видел: шел к нему в Гаспру берегом моря и под имением Юсупова, на самом берегу, среди камней, заметил его маленькую угловатую фигурку, в сером помятом тряпье и скомканной шляпе. Сидит, подперев скулы руками, – между пальцев веют серебряные волосы бороды, и смотрит вдаль в море, а к ногам его послушно подкатываются, ластятся зеленоватые волнишки, как бы рассказывая нечто о себе старому ведуну. День был пестрый, по камням ползали тени облаков, и вместе с камнями старик то светлел, то темнел. Камни – огромные, в трещинах и окиданы пахучими водорослями, – накануне был сильный прибой. И он тоже показался мне древним, ожившим камнем, который знает все начала и цели, думает о том – когда и каков будет конец камней и трав земных, воды морской и человека и всего мира, от камня до солнца. А море – часть его души, и всё вокруг – от него, из него. В задумчивой неподвижности старика почудилось нечто вещее, чародейское, углубленное во тьму под ним, пытливо ушедшее вершиной в голубую пустоту над землей, как будто это он – его сосредоточенная воля – призывает и отталкивает волны, управляет движениями облаков и тенями, которые словно шевелят камни, будят их. И вдруг в каком-то минутном безумии я почувствовал, что – возможно! – встанет он, взмахнет рукой, и море застынет, остеклеет, а камни пошевелятся и закричат, и всё вокруг оживет, зашумит, заговорит на разные голоса о себе, о нем, против него. Не изобразить словом, что почувствовал я тогда; было на душе и восторженно и жутко, а потом всё слилось в счастливую мысль: “Не сирота я на земле, пока этот человек есть на ней!”»
«Представляю его в гробу, – лежит, точно гладкий камень на дне ручья, и, наверное, в бороде седой тихо спрятана его – всем чужая – обманчивая улыбочка. И руки наконец спокойно сложены – отработали урок свой каторжный».
Не бог – человек.
Ко времени смерти Толстого уже была написана повесть «Мать», в которой Горький по вернул от «сверхчеловека» к идее «сверхчеловечества». От обиды на Бога и жажды мести к попытке создания новой веры и церкви. Уже была написана «Исповедь», в которой провозглашалась мысль о «богостроительстве». Однако новая вера не противоречила прежнему «человекопоклонству» Горького, о котором он писал в письме к Толстому еще в 1900 году. «Глубоко верю, что лучше человека ничего нет на земле, и даже, переворачивая Демокритову фразу на свой лад, говорю: существует только человек, все же прочее есть мнение. Всегда был, есть и буду человекопоклонником, только выражать это надлежаще сильно не умею».