Книга Давай займемся любовью - Анатолий Тосс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она помолчала и добавила удивленно:
– Ты всегда так кончаешь?
Мне хотелось спросить: «Как так?», но я не спросил.
– Десятибалльных землетрясений всегда быть не может. Иначе мы давно стали бы руинами.
Она пожала плечами:
– Ну ладно, пойду полотенце принесу.
Вот это было правильно, полотенце пришлось бы очень кстати.
Когда она вернулась, стала ликвидировать последствия аварии, трусы мои за полной теперь уже ненадобностью бесформенной, вялой тряпкой распластались на полу. Я сдвинулся на самый край кровати, смотрел, как Таня, стоя на коленках, по возможности высушивала полотенцем простыню. Ее склонившаяся грудь ходила сдержанным размеренным маятником вперед-назад вслед за движением рук, спина прогнулась, и попка казалась независимым, не имеющим отношения ко всему остальному телу, неведомым зверьком.
Я закинул правую руку за голову, одеяло прикрывало меня лишь до бедер, и наблюдал за ее самоотверженным трудом, будто она отрабатывала на тренировке какой-то особенно сложный, не дающийся с первого раза элемент. Постепенно выяснилось, что злая энергия не покинула меня полностью, что корень ее не выкорчеван до конца, остатки застряли в недрах и начинали давать новые ростки. Они разветвлялись стремительно, выстреливая новыми побегами, сплетаясь в колючие, царапающиеся, плохо проходимые заросли.
Наконец Таня кое-как справилась с простыней, постелила на поврежденную поверхность другое чистое полотенце, спрыгнула с кровати, стала оттирать себя. Могла, конечно, пойти помыться, но не пошла.
– Ты и меня всю замочил, – заметила она, но без обиды, лишь констатируя, не более.
Она подставляла под полотенце различные части тела, живот, бедра, грудь, энергия во мне уже разрасталась в джунгли, они колыхались, волновались, требовали сезона дождей либо какого-нибудь другого необходимого джунглям сезона. Таня вытирала себя долго, тщательно, опять полностью позабыв обо мне, приподняла одной рукой грудь, та не помещалась в ладони, выплескивалась из нее, неестественной деформированной формой вздымалась вверх. Провела полотенцем под грудью, по самой складке, по самому пересечению, заглянула, убедилась, что чисто, сухо, снова провела. Затем склонилась еще ниже, стала разглядывать трусики, попробовала их пальчиками, потерла пальчики между собой.
– Ты и их испачкал, – посетовала она, слегка пожимая плечами, как бы говоря: «Ну, и что же теперь делать?» А потом взяла и вышла из них. Именно вышла. Не спустила их до коленок, как обычно делают нормальные люди, и даже не сбросила на пол, чтобы изящно перешагнуть через них, как это иногда показывали в итальянских фильмах. А именно вышла, выползла из них, как змея выползает из своей старой кожи, неведомыми, на глаз неразличимыми движениями.
Что сказать… В плохо пробиваемой темноте для меня ничего особенно не изменилось, только явственнее проступила округленность контуров да наметился едва затемненный, грифельный штрих внизу живота. Из-за него над джунглями разразился тропический шторм. Деревья выгибались, многие не выдерживали напора, ломались, на смену им сразу же вырастали другие.
– Иди ко мне, – вырвался из меня кусочек шторма.
Наверное, она почувствовала его, как моряк по перемене ветра чувствует надвигающуюся бурю, и оставила свой тщательный труд, теперь ее внимание вновь перешло на меня. Постояла немного, рассматривая мою частично прикрытую, раскинувшуюся на простыне обнаженность, и, похоже, одобрила ее, так как тут же запрыгнула в кровать, юркнула рядом.
– Укрой меня, я замерзла, – попросила она, пристраиваясь ко мне поближе.
Я укрыл нас одеялом, обоих укрыл, прижал ее к себе, всю, без остатка, переплел руками, ногами, так плотно, как только мог, как только позволял поврежденный бок.
– Мне не хватает рук, – пожаловался я. – Во-первых, левая плохо работает. Но даже если бы и работала, мне еще хотя бы одна нужна, третья… Вот здесь тебя обнять. – Я обозначил место. – Могла бы расти откуда-нибудь из бедра, небольшая, но хваткая.
Таня не засмеялась, только придвинулась поплотнее. И тут же, вздрогнув, инстинктивно отпрянула. Но лишь на секунду, потом снова прижалась ко мне.
– Надо же, – сказала она. И больше уже не говорила ничего.
Мы провели вместе целую неделю, семь изумительных дней, возможно, самые изумительные в моей тогда еще совсем короткой и не очень избалованной женщинами жизни. Мы не делали ровным счетом ничего, кроме того, что занимались любовью. Как только мы ею ни занимались, где только ни занимались, занятие любовью стало единственным смыслом нашего существования, его стержнем. Все остальное – еда, телевизор, разговоры за чаем на кухне по вечерам, стихи, которые я читал ей, лежа в постели в короткие минуты затишья, – оказалось лишь несущественной добавкой, накипью, искусственным напылением.
С моим организмом произошло удивительное превращение – ему не требовались передышки. Он пристрастился к состоянию любви, его перестал интересовать пресловутый результат, так называемый оргазм, только процесс – растянутый, нескончаемый, без начала, без конца и, конечно, без середины, вот единственное, на что было настроено мое тело.
Конечно, мы что-то ели, в холодильнике, к счастью, нашлись какие-то залежавшиеся продукты, но ели мы впопыхах, скорее по инерции. По вечерам, свернувшись в переплетенный клубок на диване перед телевизором, мы смотрели без разбора всякую несусветную ерунду, не воспринимая смысл, сюжет, не разбирая слов, не отличая одной передачи от другой. Все вокруг покрылось полупрозрачной пеленой, этакой целлулоидной пленкой, химически составленной из нашего желания, похоти, страсти, – называй как хочешь.
Мой левый бок по-прежнему ныл тупой, давящей болью, но я свыкся с ней, она стала частью повседневности, и я перестал обращать ни нее внимание, лишь берег левую сторону чуть больше, чем правую. То есть получалось, что правую я не берег совсем.
После всего, что происходило днем, вечером, совсем поздним вечером, ранней ночью, когда нам все же удавалось заснуть, засыпали мы крепко, словно проваливались в бездонную, засасывающую воронку – без снов, без желаний, без ощущений. Где-то ближе к утру, когда ночь за окном меняла оттенок с беспросветно черного на темно-фиолетовый, будто в нее густо плеснули чернилами, я обычно выпадал из сна, но так и не попав в реальность, так и остановившись где-то посередине, в промежуточном, полубессознательном состоянии, я накатывался на теплое, податливо распростертое рядом тело, вдавливал его в аморфность постели. Таня тоже, казалось, не приходя в себя, тоже следуя своему неразборчивому инстинкту, безоговорочно принимала меня, и мы, слившись всем, чем только можно слиться, балансировали между сном и реальностью, между ночью и утром, между стоном и прерывистым, сбившимся дыханием.
Однажды я проснулся раньше обычного, когда ночь еще не вытравила ни одного мазка со своего черного, монохромного полотна. Проснулся совсем, полностью, наверное, впервые за эти растянувшиеся семь бессчетных ночей. Лучше даже сказать, не проснулся, а пробудился. Словно прорвалась какая-то липкая и оттого цепкая, дурманящая паутина, и я почувствовал себя свежим и бодрым, совершенно ясным, без привязчивых остатков сна, а главное – очистившимся. Как если бы меня пропустили через мощную, продувающую, промывающую центрифугу и, выбив все лишнее, утяжеляющее, выпустили наружу облегченным. Настолько облегченным, что казалось, взмахни я посильнее руками, мог бы взлететь; именно так в детских снах свободно паришь над землей.