Книга Хельмова дюжина красавиц. Ненаследный князь - Карина Демина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Аполлон, — подсказала Евдокия, сжимая виски ладонями. Голова гудела и раскалывалась, и эта боль уже не отступит перед чарами Аленки.
— Любезный Аполлон, Королевский совет в данном вопросе придерживается мнения иного. И оттого у эльфов с людьми равные права.
Лютик взял Аполлона под руку, и тот, завороженный плавной мягкой речью, не возмутился, только пробормотал:
— Мама говорит, что в Совете одни воры сидят!
— Несомненно, это мнение в чем-то соответствует истине… но что нам за дело до Королевского совета? Мы сейчас решаем иной вопрос.
— Какой?
— Некоторой неуместности вашего здесь присутствия. — Лютик улыбался искренне. — Сами посудите. Две незамужние девицы… и мужчина, который им никак не родственник, едут в одном купе… что подумают о моих дочерях?
— Что? — послушно спросил Аполлон.
— Что они — легкомысленные особы… а ведь вы не желаете им зла?
— Не-а…
— И, следовательно, вам надо уйти…
— Там воняет… — пожаловался Аполлон. — И коза. Я с козой не поеду!
— Конечно. — Порой Евдокию поражали запасы Лютикового терпения, видевшиеся ей бездонными, и нечеловеческая его невозмутимость. — Конечно, вам не стоит ехать с козой. Но мы, думаю, сумеем договориться о том, чтобы вам предоставили отдельное купе…
Зная Лютика, Евдокия не усомнилась, что купе найдется и будет расположено в другом конце поезда. Она выдохнула и смежила веки, позволяя Аленке сесть рядом…
— Совсем достал, да?
Евдокия кивнула.
— Ничего… потерпи… скоро уже приедем… а я королевича видела, представляешь? Он в Познаньск возвращается, к конкурсу…
…ее голос, нежный, журчащий, проникал сквозь боль и грохот колес, успокаивая.
До Познаньска оставались сутки ходу.
О женском коварстве, мужской изобретательности и жизненных планах панночки Богуславы Ястрежемской
Каждый сам кузнец своего счастья…
Почти философская сентенция, высказанная каторжанином Еськой Рваная Ноздря, посаженным за убийство супруги и ея матери
Панночка Богуслава Ястрежемска изволили пребывать в дурном настроении, что уже успели ощутить и камеристка и горничная, заплетавшая панночке косы.
— Дура, — рявкнула Богуслава, когда неуклюжая девка дернула гребень, выдрав длинный медный волос. — Вон пошла!
— Но, панночка…
— Вон!
И гребнем швырнула в спину.
Села. Сдавила голову тонкими пальчиками, закрыла глаза, да так и сидела, самой казалось, что целую вечность, но нет, на старинных и уродливых каминных часах, кои папенька отказывался убрать, проявляя редкостное упрямство, едва ли две минуты минуло.
А все он!
— Сволочь! — Богуслава швырнула в запертую дверь щетку для волос.
Не полегчало. И следом за щеткой отправилась пудреница, которая от столкновения раскрылась, обдав дверь и пушистый ковер облаком белой пудры.
Высшего качества, между прочим. С добавлением толченого жемчуга и крупиц золота…
…цена на пудру была соответствующая, но сегодня Богуслава не намерена была думать о такой пошлости, как деньги. Ее распирала злость. И злость эта требовала выхода. Оглядевшись, панночка остановила взгляд на вазочке из красного богемского стекла, преуродливой, надо сказать; но папенькиной новой жене вазочка нравилась, что само по себе было веским поводом, чтобы от нее избавиться…
…хорошо бы и от жены.
Но нет, не выйдет…
И Богуслава с немалым наслаждением швырнула вазочку в стену, а потом по осколкам прошлась, счастливо жмурясь от хруста. Каблучками по стеклу, представляя, будто это не стекло, а…
— Панночка Богуслава, — раздался из-за двери испуганный голосок горничной.
Подсматривает, паскуда?
Следит, думать нечего, следит… эта змея, мачеха, первым делом прислугу сменила, расчет дала старой и верной, дескать, не принимают они новую хозяйку… и не приняли бы.
Потому как самозванка.
…папеньку она любит? Ага… как лисица глупого петуха, который знай грудь выпячивает, орденами трясет, рисуется. Кому он нужен, старый да лысый? Богуслава пыталась ему глаза открыть, но папенька, любивший ее и только ее, баловавший безмерно, вдруг словно бы оглох.
А может, приворожила?
И его и прислугу… колдовка, как есть колдовка… и доказать бы, что чарами пользуется запретными, тут-то…
Богуслава выдохнула и кулаки разжала. Нет, мачеха пусть и стерва, но умная, такая на простых запретных чарах не попадется…
— Панночка Богуслава, — сладко блеяла девица за дверью, — к вам пришли.
— Кто?
— Пан Себастьян…
Пришел?
О да, и трех дней не минуло. А ведь клялся, что и часу без нее прожить не способен. Нет, Богуслава не верила, она была девушкой разумной и с большими планами, которым, правда, несколько мешал характер. А что сделаешь, если кипит в крови горячая южная кровь? Небось папенька и сам таков: чуть что не по его, так и в крик, но отходит и прощения просит. Вон на прошлой седмице камердинера, некстати под руку сунувшегося, плетью отходил. А после раскаялся, поднес портсигар серебряный с янтарем, коньяку дорогого и семь сребней, на доктора, значит. И ведь камердинер, подлец этакий, зная батюшкин норов крутой, сам подлез…
Но речь не о батюшке и не об этом пройдохе, который тоже поддался Агнешкиным чарам, небось следит за хозяином, доносит о каждом шаге… нет, никому нельзя верить.
Ни горничной.
Ни камеристке, которая знай вьется, нашептывает, что, дескать, ежели Богуслава с Агнешкою общего языка не найдет, то вылетит из дома отчего в замужество… небось всяк знает, что ночная кукушка петь горазда. И не Богуславе, некогда любимой дочери, единственному свету в окошке князя Ястрежемского, пытаться перекуковать ее…
Но стоило Богуславе подумать о том, чтобы с мачехой помириться, как прямо-таки зубы сводить начинало от злости. Хотя нет, не ссорились ведь, жили в одном доме — да порознь, одной крышей — да вовсе чужими людьми. И понимала, понимала Богуслава, что правду говорит хитроватая баба.
Оттого и спешила сама свою судьбу сладить.
И Себастьяну Вевельскому в грандиозных прожектах будущей жизни было отведено самое что ни на есть центральное место.
А он сопротивлялся.
Сволочь.
Богуслава сделала глубокий вдох и, кинув взгляд в зеркало, велела:
— Пусть обождет.
В конце концов, она его три дня ждала, с того самого момента, как Себастьян принял приглашение на скромный, семейный почти, прием, каковой князь Ястрежемский устраивал в честь двадцатидвухлетия дочери.