Книга Гефсиманское время - Олег Павлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зубчанинов попадает в молох репрессий, уже поглотивший его отца и брата. Начинается история лагерной Воркуты, и если за Шаламовым – навечно стоит Колыма, за Волковым – Соловки, то Воркута, доныне в лагерной прозе почти не разведанная, после «Повести о прожитом» обретает тот же вечный духовный свет. В этой части написанное Зубчаниновым уже бесценно для народной нашей памяти – воскрешаются десятки безвестных человеческих имен и подвиг многих тысяч людей, на чьих костях обустраивалась северная эта земля. Бесценна доподлинная история «кашкетинских расстрелов» и «ретюнинского восстания» на Усть-Усе. В повести возникают Нафталий Френкель и Яков Мороз, почти оставшиеся тайной лагерные генералы, хозяева Гулага, которых Зубчанинову довелось увидеть воочию, даже так, кромешней – стоять пред ними и ждать, но миновать участи смертельной.
Кашкетинские расстрелы на Воркуте и гагаринские на Колыме – самые зловещие и массовые случаи истребления заключенных в ГУЛАге. Правду о гагаринских расстрелах написал Шаламов. Факт массовых расстрелов на Воркуте расследовал и запечатлел в «Архипелаге» Солженицын, но написанное Зубчаниновым сообщает такие подробности, которые и многое уточняют в этих событиях, и многое меняют в их духе.
«Архипелаг» Солженицына и «Справочник по ГУЛагу» Жака Росси, самые значительные собрания лагерных материалов, утвердили в истории именно «кашкетинские» расстрелы, тогда как в повести Зубчанинова фамилия уполномоченного из Москвы, старшего лейтенанта госбезопасности оказывается Кашкедин . Командировка Кашкедина на Воркуту в 1938 году была развязкой двухмесячной голодовки красноярских троцкистов – Кашкедину поручили их уничтожение, но сотня троцкистов пополнилась до тысячи – 58-й статьей и «отказниками» из верующих. До сих пор известно, самый полный рассказ у Солженицына, что колонну заключенных, которых якобы для этапа собирали всю зиму на кирпичном заводе, инсценировав отправку, расстреляли из пулеметов в открытом поле. Солженицын пишет о пособничестве уголовных в этом расстреле, Зубчанинов – о том, что охрану кирпичного формировали исключительно из вольнонаемных вохровцев, «главным образом коммунистов и комсомольцев» и что добивал Кашкедин раненых в поле с солдатами, которым после выдали денежные премии и предоставили путевки в санатории. Это – расхождение в подробностях, а по сути – Зубчанинов описал первую неудавшуюся попытку расстрела, о которой до сих пор было неизвестно: «…Кашкедин, как все чекисты, которых мы наблюдали, организовывать ничего не умел. Сначала он придумал такой порядок уничтожения. Людям объявляют, чтобы они готовились к бане. Выводятся первые десять человек, они раздеваются в предбаннике, ничего не подозревая идут в натопленную баню, там их убивают, трупы выносят. Затем вводят второй десяток и т. д. Но когда первые, раздевшись в предбаннике, вошли в баню и увидели там вооружённых вохровцев, которые приготовились стрелять, началась свалка: кого-то успели застрелить, но кто-то схватил шайку и кинулся на вохровцев, кто-то зачерпнул кипятку и стал плескать на солдат. Всё закрылось паром, стреляли наугад, беспорядочно и долго. Эту стрельбу услышали в палатках, и началась паника. Когда бойня с первым десятком кончилась, и, поуспокоившись, хотели выводить второй, поднялись такие крики, возбуждённый народ сгрудился такой толпой, что сделать ничего не удалось. Намеченный порядок пришлось менять».
Зубчанинов описывает, как на другой день после неудавшегося расстрела Кашкедин в сопровождении своих лейтенантов и вохровцев пошел по палаткам и отыскивал виновников беспорядков:
«– Кто начал вчерашние беспорядки? – Все молчали. – Не хотите говорить?! Так я знаю – кто. Взять этого. – Он ткнул пальцем в первого попавшегося. Потом тоже приказал: этого, этого… Но тут к нему кто-то подскочил и закричал: – Я начал. Я! С нар соскакивали люди и все кричали: – Я! Я! Опять поднялась страшная суматоха. Толпа с криками окружила чекистов. Они были без оружия. Носить его в тюрьмах не полагалось, потому что заключённые могли отобрать и вооружиться. Пришлось бежать из палаток».
И тогда-то Кашкединым было решено кончить все сразу. Заключенные на кирпичном не умерли по доброй воле и не шли на бойню как скот. Они хотели жить и верили до конца в свое спасенье – не сумев сломить их воли и запугать, Кашкедин придумал обман, что их отправляют на этап, но и расстрел колонны в голом заснеженном поле был таким же трусливым – был засадой. И еще один факт сообщает Зубчанинов – что сам Кашкедин был позднее расстрелян. Таков был и конец колымского палача Гагарина. Их убрали как исполнителей и свидетелей, заметая следы, – но вот правда массовых расстрелов на Воркуте наконец открыта, а правда – это несломленный дух человеческий.
О малоизвестном «ретюнинском восстании» на командировке Ош-Курье Зубчанинов написал одни из самых сильных страниц в повести, полные одержимости, отчаяния, мужества – человеческой силой, как и «Последний бой капитана Пугачева» у Варлама Шаламова. Солженицын в «Архипелаге» сообщает: «Еще весной 1945 сажали по “ретюнинскому делу” совсем и непричастных». Один из этих «непричастных» – был Зубчанинов. Два года воркутинской тюрьмы. Бесконечные ночные допросы – пытка, которой в конце концов не выдержал. Второй лагерный срок – десять лет. «Ретюнинское дело» было нужно, чтоб доказать антисоветский заговор. Самих восставших не осталось живых и на Воркуте шли аресты «вдохновителей и руководителей» заговора. Но то, что пережили Зубчанинов и другие, за что их покарали, сделало ведь их не иначе как причастными. Ничтожные безголовые палачи сами ставили на место убитых живых, и было так, будто бы они, живые – восстали, а восставшие – не умирали.
Судьба человеку невозможно отделить от истории народа, а пережитое каждым – от исторической жертвы миллионов. Мы наследуем эту нашу национальную трагедию, много зная покаянной безнадежной правды, но так и не обретая нравственной ясности, потому что забыта и предана безмолвию стала даже память тех, кто ее, тему лагерную, открывал. Но лагерная тема закрытой или же завершенной быть не может, потому что это святой стон и голос наших мертвых, праха земли нашей. Донести правду о пережитом, увиденном дано было немногим – выжившим, оставшимся людьми, но это сам наш народ доносит о себе правду и воскрешается из небытия, из мертвых.
В теперешней Москве нет своей Хитровки, и не может никаким чудом быть, возникнуть. Но сама та Хитровка, которую знаем мы из очерков Гиляровского, была чудом. Муравейник жизни, сооруженный не трудягами, а паразитами общества, его отбросами – как будто вши нанесли соломинок, проделали ходы, быт наладили. Комнатухи, бабы, трактиры, околоточные, своя фирменная жрачка – потрошки! потрошки! «Хитровка» – имела свое право, как Царское Село или Соловки. Не уродливый, что грыжа, городской притон, а своя окраина-земелюшка, вольница, с которой выдачи нет. Чудо то, что бродяги в кои-то веки стали почти народом, силой – гордыми духом «хитровцами», которых страшились обыватели, а писатели – спускались с уважением в запахшую преисподнюю их муравейника, с жаждой понять, постичь. Ходили даже не сами по себе – не смели просто так взять да пойти, а был свой Вергилий. Иначе, без Гиляровского, отмирала душа. Ходил на Хитровку сам Толстой! Гений человеческий приходил к отбросам человечества. Был там, у них. Что он искал? Что понял?