Книга Геррон - Шарль Левински
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так уж вышло.
Несмотря на свою инвалидность, он умудрился остаться в армии.
— Что мне делать в Берлине? Сидеть у семьи на шее? Нет уж, пока голова на месте, можно найти другой выход.
Коренастая фигура. Короткие ноги. Сидит напротив тебя, а встанет — выше почти не становится.
— Когда у Господа Бога спросили, каким я стану, он ответил: „А мне что вдоль, что поперек“. Вот я таким и получился.
Сам он над собственными прибаутками не смеялся. Лишь довольно пожевывал усы, если шутка получалась удачной.
До войны — в старые добрые времена, как он это называл, — он был техником фирмы „Сименс-Шуккерт“, специалистом по токам высокого напряжения. Но теперь его туда, с одной-то рукой, уже больше не возьмут.
— Можно понять, — говорил Отто. — Кому нужен калека?
Он теперь был уже не пехотинец, а солдат санитарных войск. Санитар в форме. И добрый гений всего этого учреждения. Что было не пустым оборотом речи, а просто фактом. У Отто Буршатца было золотое сердце.
Я вдруг замечаю, что думаю о нем в прошедшем времени. С чего бы? Нет никаких оснований, почему мой друг Отто должен стать прошлым.
Когда он заявился к нам в Амстердаме — „А что, мне надо ни с того ни с сего начать делать вид, что вас не знаю? У меня же мозги не залиты этим коричневым соусом!“ — вместо цветов он принес букет красиво связанных колбас. Я до сих пор помню их запах.
— Вы ангел, — сказала Ольга.
Ангел с пушистыми усами и хитрой мордой.
— Наш майор, — это была одна из его присказок, — наш майор — медицинский уникум. У него в алкоголе уже почти не содержится крови, а он все еще держится на ногах. Только если введут карточки на шнапс, тогда война перестанет доставлять ему удовольствие.
Сам Отто предпочитал пиво.
— Хотя то, что варят в последнее время, — просто какая-то моча с пеной. Но после трех лет беспрерывных побед ожидать лучшего не приходится. Так уж вышло.
Он был — нет, черт возьми, он есть — мастер метких формулировок. „Административным путем пойдешь — в трясину попадешь“. Мудрость, которую следовало бы высечь на фасадах всех административных учреждений. У нас были специальные бланки, чтобы заказывать протезы для пациентов. С точными указаниями, как обмерить культю и как записать данные обмера. Все организовано в лучшем виде. Вот только они не успевали выполнять эти заказы. У нас лежали люди, ожидавшие искусственную ногу уже больше года.
Отто не придерживался административного пути. Когда виттельсбахерский майор вообще перестал появляться в своем кабинете, Отто решил сам делать то, что необходимо. Организовал сеть ремесленников, которые на него работали. Искусственные конечности, которые они мастерили, были не самого лучшего качества. Специалист нашел бы в них тысячу недочетов. Но они худо-бедно служили.
— Плохая деревянная нога все лучше, чем никакой, — говорил Отто.
Одним из тех, кто получил такую ногу, был Герстенберг, которого я потом снова встретил в Берлине. Он и в лазарете постоянно жаловался.
То, что делал Отто Буршатц, было целесообразно, но не подпадало ни под какие служебные инструкции. И даже было однозначно запрещено. Тем не менее он рассказал мне об этом в первый же день. Вообще не делал из этого тайны.
— Когда-нибудь вы бы это все равно обнаружили. Избавим друг друга от церемоний.
И раскрыл мне, каким образом заставляет дивизионную кассу все это оплачивать.
— При помощи плевка и фантазии.
Столяру он велел писать в счете не искусственные конечности, а гробы. „В гробы поверит всякий“, — полагал Отто.
— А если я доложу?
Он смерил меня взглядом и отрицательно покачал головой:
— Вы этого не сделаете. Потому что вы разумный человек.
— Вы в этом уверены?
— Да, — сказал Отто. — Так уж вышло.
Мы делали вместе что могли. Могли мы не так много.
Несколько отталкивающих человеческих обрубков набрались мужества снова выйти на люди. Перенести их отвращение. Это было уже много. То один, то другой находил способ обходиться без рук. Или снова учился ходить. Кровельщиком не стал никто. Зубным техником тоже. Самое большее, чего мы смогли для них добиться, это отправить их домой в несколько лучшем виде. Где им потом пришлось обнаружить, что хотя они и герои, но обременительного сорта. В 1917 году уже не было ничего необычного в том, что у человека отсутствует какая-то часть тела. Пары культей уже не хватало для того, чтобы вызвать у прохожих жалость, сидя перед пустой шляпой. И сидячее место в трамвае, на которое имел право человек с карточкой инвалида, в большинстве случаев уже было занято другим увечным.
Увечный. Красивое слово. Звучит в десять раз лучше, чем „инвалид“, где не надо быть специалистом в латыни, чтобы расслышать негодный, неспособный, неценный. А вот увечный — это звучит ничего, не отталкивающе. Военный увечный в почете навечно.
Отто называл их калеками. Никто не обижался, потому что это слово он относил и к себе. Вообще его язык уместнее был бы в окопах, чем в больнице.
— Мне тоже никто не вдувает в задницу сахар, — говорил он.
Мне потребовалось некоторое время, чтобы понять: это был его метод управляться с неприятным. Чем больнее его что-то задевало, тем грубее становился его обиходный тон. Если его кто-то спрашивал, каково это — с одной рукой, Отто отвечал:
— Да, кой-какие неудобства есть. Не могу одновременно выпивать и прикуривать сигарету.
И пожевывал усы.
Я предоставлял ему свободу — и он делал свое дело очень хорошо. Моя задача, как я сам ее понимал, состояла в том, чтобы прикрывать его с тыла, чтобы никто не заметил, как он обходит все предписания. Если бы в то время высшее начальство проверяло каждую подписанную мной бумажку, я предстал бы перед военным трибуналом. К счастью, нами никто не интересовался.
Для наших пациентов переносить скуку было, возможно, еще труднее, чем увечье. Когда не можешь никуда пойти без посторонней помощи — даже просто пописать или съесть ложку супа, — кажется, что часы остановились. Когда ожидаешь протеза, который все не приходит, хотя давно уже должен быть здесь, дни тянутся долго. Если б только были специалисты, чтобы делать с ними упражнения, чтобы научить их, как обходиться со столь радикально изменившимся телом! Но у военного министерства были другие приоритеты. Наша задача была сохранить людей живыми, большего от нас не требовалось. Шла война, и каждый наличный мужчина пригождался на фронте. Чтобы быть убитым или убить другого. Персонала для наших нужд не оставалось.
Тогда я стал устраивать в актовом зале школы развлекательные вечера. Делал там мои первые сценические программы. Без сцены и без настоящей программы. Кто не мог ходить, того туда относили. Каждый был востребован для участия, и когда уже не находилось никого, кто мог бы спеть или сыграть на каком-нибудь инструменте, я сам читал наизусть стихи, с такой же страстью выходя на публику, как это было еще в школе. Не героические вирши типа „Мы любим сообща, мы ненавидим сообща“, за это бы меня освистали. А какую-нибудь дрянь, которую я неведомо где подцепил и которую сохранила моя текстовая память. „Вот подмастерье Жак Менассé, мальчишка из Портокассе“. Что-нибудь в этом роде. Отто, который мог достать все, раздобыл мне „Веселую книгу засольщика“, и я с выражением декламировал все собранные там глупости. „Сперва берешься за блузки и платья, потом за нижние юбки с плисом, а потом на очереди дессуа“… и так далее.