Книга Портмоне из элефанта - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот и хорошо, что нашлось, иначе и быть не могло. Надо собрать. Ждите меня здесь, я сейчас…
Через несколько минут она, запыхавшаяся от быстрого бега, вернулась с пустой литровой банкой из-под маминой клубники.
— Вот… — Она протянула ее Герке. — Пожалуйста… ваша банка… для сбора… Я взяла, чтобы на потом здесь оставить, за Борисоглеб Карлычевым памятником, на весну чтоб…
Не вставая с земли, Гера взял банку в руки и задержал ее в ладонях…
К участку они вернулись вместе. Земля была подмерзшей лишь немного сверху. Справившись с тонким твердым слоем, он легко уже, при помощи куска острого штакетника, выкопал небольшую яму для компотной банки с прахом. Девочка тоже закончила уже Карлычеву прозрачную обмотку и крепеж и собралась уходить.
— Ну, вы тут, в общем, хороните тогда… Не буду вам мешать… До свидания…
— Спасибо тебе, родная, — тихо сказал ей Герка, — что бы я без тебя делал… — Он подумал немного и добавил: — И вот еще… Если что, ты не беспокойся… Я за Карлычем тоже присмотрю… Всегда…
— Вот и спасибочки, — просто ответила девушка. Она развернулась и пошла по дорожке по направлению к выходу.
«Даже не познакомились…» — подумал Герка.
Он вздохнул, взял в руки банку и… задумчиво посмотрел на Полуабрамовича…
Но его он не увидел… Памятник отъехал куда-то в туман, а перед ним последовательно проплыли… сначала красотка с обложки с клубничиной у рта… затем коробка конфет «Клубника в шоколаде» на немецком языке… и, наконец, пустая банка из-под клубники с сахаром 1995 года протирки.
Туман почти рассеялся, и вновь в фокусе оказался керамический Борисоглеб Карлович. В какой-то момент, в самом последнем истаявшем туманном слое, Герке показалось, что Карлыч чуть-чуть улыбнулся… Самую малость…
Теперь Герман Борисович знал, что ему следует делать. Точно знал… Он сдернул с банки крышку, затем скрутил кулек из клубничной обложечной красавицы, оставленной девушкой вместе со «Спид-Инфо», и отсыпал полбанки маминого праха в кулек…
На следующий день Гера приехал на не проданную еще мамину дачу. Он взял в сарае лопату и пошел прямо к клубничным грядкам. Выворотив из грядки первый ком мерзлой земли, Герман достал из кармана кулек, свернутый на этот раз из алюминиевой фольги, и подумал: «Рядом с ним, но без них… Половина и половина…»
Он воткнул лопату в землю и сказал:
— Полуабрамович… — а мысленно добавил: «Ценный сосед…»
Он развернул алюминиевый кулек и внезапно подумал, что дачу ведь все равно придется продавать. Рано или поздно…
Тогда он положил кулек на землю и принялся снова копать. Уже гораздо глубже…
Казалось, прошла уже целая вечность, но на самом деле, если постараться и припомнить все в деталях, то случилось это не так уж и давно — месяца три тому назад, не больше. Хотя, чего напрягаться — у меня факты перед глазами и высчитать можно с точностью до дня. А факты у меня вообще-то не перед глазами, а перед глазом, — единственным по-нормальному зрячим, хоть и подтекающим иногда густой пахучей жижей, особенно когда на улице мороз. Другой глаз я потеряла не по своей вине и безвозвратно. Тогда, помню, сидели мы с Берингом в подвале, на углу Кизлярской и Третьей Подшипниковой, в сером доме, где гастроном. Замок на подвальной двери там был говно, его постоянно срывали бомжи, наши же, кизлярские, — нужно было всего лишь чуть-чуть нажать, и ушки, слегка наживленные жэковским плотником, сразу сдавались и отваливались вместе со ржавым амбарным замком — поэтому почти всегда там было открыто. А как раз случился прорыв кипятка, и туда спустились водопроводчики, чтобы перекрыть стояк. Они тогда увидали нас и стали прогонять. Я решила быстро отвалить и не связываться, а Беринг, наоборот, не захотел уступать и решил ввязаться и отстоять нашу территорию. Вот тогда-то он и получил разводным ключом по башке и, взвыв не по-человечески, выскочил из подвала, как ошпаренный, и исчез за углом. С тех пор я его не видала, несмотря на то что между нами тогда в очередной раз началась любовь, и хотя у нас это не было особо принято, Беринг даже частенько делился со мной хавкой и всем прочим. Любовь не любовь, но в жизни этой, в промежутке от Кизлярки до Подшипников, каждый из нас все равно был сам за себя. Правда, он и раньше исчезал, бывало, в неизвестность, от нескольких дней до двух-трех месяцев, за что и получил от Еврея кликуху Беринг, но потом всегда возвращался домой, в промежуток, где все мы обитали не первый год уже: летом — ближе к гаражам и рынку, а зимой — к подвалу и магазину. А Еврей… Нет, про него, пожалуй, я расскажу позже…
Так вот, Беринг тогда отделался легко, просто получил шишку и унес ноги, а со мной все вышло сложней.
— Ну что, сука? — спросил их старший, который долбанул Беринга. — Тоже хочешь схлопотать? Могу устроить тебе, вонючка! — Он размахнулся и запустил в мою сторону здоровенной гайкой.
Я таких гаек — в обхват руки — отродясь в подвалах не видывала. Такие только попадались в подземных коллекторах, но туда я лазила всего два раза за все время бомжевания. Первый раз — когда завоняло газом, а после приехали аварийщики, открыли люки и стали раскручивать со здоровенных катушек внутрь, под землю, кабели для установки газоанализаторов. Установили, побросали все и уехали — на выходные дни. Скажу честно — мне там понравилось, в коллекторе. Помню, происшествие это пришлось на зиму, но внизу было сухо и тепло, как в жаркую летнюю ночь, и вообще ничем не воняло, только отдавало в нос сухой ржавчиной. Мы там с Берингом могли б остаться, легко, но испугались все-таки и не решились — подумали, придавят сверху тяжелым, и застрянешь там навечно — крыс кормить, не дозовешься потом людей.
Да… О чем я говорила-то… Так вот, бросил он гайку эту и заржал. И удар от нее в голову был острый такой, но очень быстрый, так, что я не успела ничего толком понять. Тогда я по стенке, по стенке, очень осторожно, глядя прямо ему в глаза, протиснулась к выходу и бросилась из подвала наверх, на воздух, где было спасение. А он снова заржал, но кидаться перестал — выпустил. И только наверху, выскочив на улицу, я вдруг почувствовала, что вид водопроводчиковый был какой-то не такой — плоский. И не из-за подвальной полутьмы. И глаза его тоже смотрели на меня не так, как ими смотрят обычно, а как-то… без объемного охвата предмета. Хотя, с другой стороны, на нас всегда смотрят не так, как на других, и что обязательно присутствует, во взглядах этих, — я давно это поняла — так это: либо презрение пополам с ненавистью, либо равнодушие, чаще совсем отстраненное такое, либо просто жалость. Самая обычная мокроглазая человечья жалость, которую ни с чем не спутаешь. Меня лично больше устраивало равнодушие, потому что от него не разило страхом. От ненависти же исходила определенная опасность, в том числе и та, к которой не успеешь подготовиться. Ну а просто жалость, обыкновенная, тем более не подкрепленная ничем материальным, вызывала ощущение такой безысходной тоски, что выть порой хотелось ну просто по-собачьи.
Так я о глазах… Вернее, об оставшемся у меня после гайки глазе. Боли поначалу не было почти совсем, потому что, пока я убегала от водопроводчиков, думать о ней было некогда, а когда я остановилась перевести дыхание, Кизлярка осталась далеко позади, и я поняла, что этим гаечным глазом ничего не могу разобрать. Никакой видимости. Разве что слабый свет проникал в него снаружи, и то как-то по кривой, и только мешал видеть другому, незадетому глазу. Тогда я прикрыла здоровый глаз и попыталась всмотреться в этот неровный световой промежуток. За это время он не сделался более тусклым, но никакой окружающей жизни тоже не показывал, как будто не было вокруг этой грязно-белой зимы с мужиками и бабами, детьми и колясками, ментами, автомобилями и пустой стеклотарой. Я сделала попытку протереть раненый глаз, но толком ничего не получилось, зато внутри него, в самой сердцевине, резко заболело, и оттуда что-то пролилось и попало мне на плечо. После этого слабый свет совсем пропал, и я отчетливо осознала, что глаз мой стал навсегда пустым. Что-то там, конечно, оставалось и было даже твердым на ощупь, но одновременно с этим оно стало мертвым, почти бесчувственным и окончательно ненужным. Тогда мне стало страшно по-настоящему. Я привалилась к дереву, задрала голову и, словно пьяная, уставилась в небо единственным зрячим оком.