Книга Милые мальчики - Герард Реве
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вам следовало бы стать священником.
— Вы полагаете?
— Да. Вам следовало бы стать священником.
— Ну да, видите ли, что же поделать, коли я думаю о таких вещах. Вот думаю и думаю. Тут уж ничем не поможешь.
— Нет, не поможешь.
— А Вы разве никогда не думали… Как вы считаете… не должны ли мы, в сущности… не нужно ли нам… видите ли…
— Нам нужно… что?
— Мы должны целиком и полностью… Я имею в виду, не кажется ли вам, что мы… мы должны попытаться… нам нужно…
— Да говорите же. Никто не обращает внимания. Вы ведь хотите что-то сказать? — (Я настороженно огляделся).
— Что мы полностью… я хочу сказать… все, совершенно все… должны предоставить на усмотрение… — (Я назвал имя).
— Вы должны всецело уповать на нее.
И снова август — 1962 год. Сразу после этого случая, дабы отделаться от него, я приписал произошедшее некоему кратковременному помешательству. Но даже и тогда я, признаться, все еще не мог понять, что мне об этом думать. Разговор, вне всяких сомнений, состоялся. Обреченный в тесной толчее тел на полную неподвижность, я беседовал с изящно одетой, неброско подкрашенной женщиной, чуть меньше меня ростом, лет 43–57. Она курила сигарету, что показалось мне неуместным и что, тем не менее, меня чрезвычайно к ней расположило. Она была с кем-то, кто тоже участвовал в разговоре, но кто это был, в памяти у меня абсолютно не отложилось, кроме того, что это тоже была женщина. Сказала ли мне британская писательница С. то, что думала, или бросила эту фразу только для того, чтобы я заткнулся? Я подозревал первое, однако не был в этом уверен, и сейчас — даже меньше, чем тогда. Во время беседы я через ее плечо поглядывал на стройного, ладного темноволосого юношу, одетого во что-то вроде охотничьей куртки цвета старой розы и в брюках не то хаки, не то кремовых или светло-серых, с петлями для ремня, которого на нем, тем не менее, не было. Юноша стоял возле дешевенького, низкого и маленького письменного стола из древесно-стружечной плитки, какие можно увидеть в комнате у школьника. (Помещение, в котором проходил прием, представляло собой две просторные смежные комнаты, из которых — несомненно, по этому случаю — была вынесена большая часть мебели, за исключением письменного стола и нескольких сервировочных столиков). Вполне возможно, что юноша этот жил здесь, и стол принадлежал ему, подумал я, разглядывая через плечо писательницы С. то, что было доступно моему взгляду, и проклиная группу из трех-четырех гостей, каждый из которых своим левым плечом то и дело загораживал от меня нижнюю часть тела юноши, так что он был виден мне только от шевелюры до примерно половины ягодиц, и лишь изредка, в течение двух-трех секунд я успевал полюбоваться всей его аккуратной попкой, когда он поворачивался ко мне правым боком. И при этом мне бросилось в глаза то, чего, пожалуй, кроме меня никто не замечал: своей сокровенной деталью в набухшем гульфике Юноша прижимался к письменному столу, и очень медленно, легчайшими, почти незаметными, но не ускользающими от моего взгляда движениями покачивал бедрами, так что нижняя часть его Таинства терлась о стол, будто бы он стволом своего орудия пытался оставить отметину в неком определенном месте этого стола, или, путем соприкосновения с ним, уверить самого себя в существовании своего пылкого кормила любви.
Уверовавшая было имя ее[60], что в любом случае — вопрос концентрации.
Живи и дай жить другим
— Ну что, красиво? — спросил я Мышонка. — Какая прелесть, а, что он, вот так прижавшись к тебе, в твоих объятьях, являет самому себе чудо любви, и… достигает пресыщения, как бы это сказать своими словами. Язык все так же несовершенен. («Нужно целиком сосредоточиться на Смерти, — подумал я. — Читать в зеркальном порядке[61]».)
— Да, но… хм… то, что он меня в грудь… Ну, то есть…
— Что рубашку разодрал?..
— Да, мне это не так чтобы… Нет…
— Да что ты, Мышонок, ничего с ней не сделалось, с твоей рубашкой. Ну, пуговицы отлетели. Нитки, на которых они держались, слава Богу, оказались никудышные. Так что она в целости и сохранности, ну, может, в одном месте порвалась чуть-чуть, совсем незаметно. Тебе это очень идет, ты неотразим, когда у тебя грудь вот так, нараспашку, светлая, ничем не прикрытая грудь молодого мужчины. Майка твоя — это да, досталось ей, — просто в клочья, но подумаешь, набрюшник, гроша ломаного не стоит. Кстати, один лоскуток повис у тебя на левом плече: дивная картина. И Фонсик забылся у тебя на руках, умиротворенным, разгоряченным юным лицом прижавшись к твоей умиротворенной, горячей груди, что-то вроде того. Просто-таки мать и дитя, я бы сказал.
(Я спросил себя, в самом ли деле это мысли о Жизни и Смерти не давали мне покоя, как я всегда привык считать? Нет, в сущности, не столько о Жизни и Смерти, сколько о том, что было потом, после жизни и после смерти. «А если я и в этом вопросе не вполне сведущ, что тогда, Владычица? Есть ли у Тебя на это ответ?»)
— Нет, мне это не… ну, как это… вся эта ахинея насчет груди, фигня какая-то, — заявил Мышонок.
— Ты считаешь, что это как-то не мужественно, по-бабьи, так, что ли?
— Ах, да это просто… просто совсем ни к чему, — продолжал Мышонок.
(«Несомненно, наиразумнейшее решение — самоубийство», — точно молотом по голове, ударила меня внезапная мысль.)
— Понимай это так, Мышонок, что я обыгрываю естественную человеческую потребность в материнстве. И при этом выхожу за слишком уж тесные рамки наших перенасыщенных условностями культурных традиций. Мне самому не раз снилось, что я кормлю грудью Мальчика, представляешь? Думается, есть во мне нечто универсальное. Вот поэтому не надо бы мне переедать. Видишь ли, однополая любовь, так называемая гемофилия, это, разумеется, замечательно, но тут существует опасность односторонности. Вот, например, я никогда не замечал, чтобы ты смотрел на девчонок. Допустим, ты без ума от какого-нибудь мальчишки, хочешь, чтобы он тебя колошматил, порол, хлестал, ты готов у него в ногах валяться, и в то же время ты заглядываешься на девушек, верно? Но это же нормально? Возьми хоть Вольфганга. Он, вообрази, просто помешан на мне. И в то же время заявляет: «Можешь сделать так, чтобы та или эта со мной пошла?» Ну и я, конечно, делаю, что он просит. Ясное дело, он просит меня по-немецки, золотко такое, это ведь его родной язык. Он в униформе. Симпатичная она такая, трогательная — его серая униформа, зеленые погоны на молодых плечах. Он кладет глаз на девчонку из Женской Католической школы Домоводства, когда она выходит за порог со своим мужским велосипедом и останавливается у ворот, и разглядывает ее, и его разбирает жуткая охота, и он говорит: «Герард, я должен поиметь эту девку. Да нет, не эту: вон ту, в замше. Ну да, с мужским великом. Я люблю тебя, Герард». Он произносит это так неуклюже, так беспомощно. «Ты у меня самый верный, самый похотливый, дружище ты мой, честное-пречестное слово. Поможешь мне заполучить эту девчонку?» — «Ну конечно, камрад, о чем речь!» — говорю я. И помогаю ему. Его штуковина уже вовсю торчит в серых галифе, форменная фуражка сидит малость набок на лихом, застенчивом мальчишеском чубчике — гладкая челка выбивается на лоб. Он не темно-русый и не светловолосый, Мышонок: он русый…