Книга Холм псов - Якуб Жульчик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Прошу вас, идите отсюда все, – говорит директриса.
– Идем, – отвечает отец Миколая.
– Позволь тебя на секундочку, – говорит директриса, а отец Миколая кивает.
Он отходит на минуту, а мы стоим в коридоре, создавая странную несимметричную геометрическую фигуру. Резиновая Стена, наконец, садится, тяжело вдыхая, на стул. Миколай занимает его место. Совершенно не знает, что делать. Агата берет жену Берната под руку.
– Пойдем в туалет, Эва. Пойдем, – говорит голосом и тоном санитарки. Жена Берната кивает.
– Он в очень тяжелом состоянии, – говорю я бедняжке в свитере, которая пытается не смотреть на исчезающий внизу лестницы контур жены Берната.
– Он будет жить? – спрашивает.
Я слышу, как Миколай тяжело вздыхает. Он сыт по горло. Миколай, сука, в критических ситуациях всегда сыт по горло, и его слабо интересует тот факт, что и другие сыты им по горло точно так же, как и он – и даже сильнее.
Я вижу, как отец Миколая кивает, стоя к нам спиной: напоминает монолит из «Космической Одиссеи 2001», на который кто-то шутки ради натянул кожаную куртку и военные штаны.
Я вижу, как на птичьем личике директрисы появляется страх и отвращение, как они все отчетливее проступают сквозь раздражение и усталость.
– Не знаю. Но нужно быть готовой ко всему, – говорю я любовнице Берната. Беру ее под локоть. Она прячет лицо в ладонях.
– Я уже пойду. Уже пойду, – после чего делает три шага в сторону стены и сползает по ней на пол.
Директриса исчезает в дверях, отец Миколая поворачивается, подходит ко мне, берет за руку, и это так странно и внезапно, что я никак не реагирую. Его рука теплая и твердая. Напоминает камень из печки.
– Пойдем, – говорит отец Миколая. – Оставь ее.
Я киваю. Он отпускает мою руку. Показывает кивком на лестницу.
– Вот ты впуталась в проблемы, – говорит он, когда мы спускаемся по лестнице.
– Агата хотела, чтобы я ее сюда привезла.
– Потому что она пила, – говорит он.
– Не знаю, – вру я.
– Не защищай ее, – отвечает он.
– Ну, она имеет право.
Он останавливается. Смотрит мне в глаза.
– Может, станешь бросаться такими фразами, когда будешь информированной получше?
Его тон – как пощечина.
Я сгибаюсь. Он это видит. Вздыхает. Качает головой, сжимает и разжимает кулаки, потом смотрит на ногти под свет. Ногти у него – словно толстая чешуя. Бесформенные, неровные, желтые, но отдраенные дочиста так, что с кончиков пальцев облазит кожа.
– Что-то еще. Что-то еще случилось, – говорю я.
– А не знаю, сука, не знаю, они могут просто так говорить, – отвечает он через миг, отмахивается, поворачивается спиной.
– Что говорить? – спрашиваю я.
– Или, не знаю, ошиблись, ну, блин, это же просто невозможно, – повторяет он, все еще стоя ко мне спиной.
– В чем ошиблись, Томаш? – спрашиваю я громко.
Он поворачивается. Щурится. Осматривается, не слышит ли нас кто.
– У него во рту нашли много крови и мяса.
– Наверняка он ел какую-то падаль. Был голоден, – говорю я.
Отец Миколая вытирает глаз. Тихо посвистывает. Теперь я его вижу. Теперь – понимаю. Он саркофаг. Его покрывает асбест. Когда внутри давление доходит до критического уровня, снаружи образуется маленькая щель, трещина, сквозь которую вылетает тихий свист.
– На исследование взяли уже здесь. Говорят, что – человеческое. Но понятия не имеют: чье, и как, и что. Тест ДНК только будут делать, – говорит, и только теперь до меня начинает доходить, о чем он.
– Верно ли я понимаю? – спрашиваю.
– Ты все верно понимаешь, – кивает отец Миколая. – Он пытался кого-то съесть.
Я теряю равновесие и вижу, что он это замечает, секундой позже я уже не вижу, но чувствую, как он хватает меня за руку. Держит меня сильно, до боли.
– Осторожнее. Спокойнее.
– Спокойней? – слышу свой вопрос.
– Тут и не такие вещи случались, – говорит он, выдыхая. – Поверь мне – и не такие.
На мессу в шесть утра пришло с десяток человек. Все прошло быстро, только парафиальные объявления тянулись чуть дольше. И ему пришлось, как обычно, просить о содействии для референдума, который организует Гловацкий. Для Зыборка сейчас важнее всего убрать эту ведьму, подумал он. Естественно, не проповедовал таким-то образом, алтарь не для того, чтобы тыкать с него ножом. Сказал что-то об иудиных сребрениках. Что город, землю, малую родину нельзя продавать за деньги. Что нельзя выбрасывать людей из их домов только потому, что это кому-то нравится.
Но даже это он говорил поспешно, хотел побыстрее уйти. Обрадовался, что исповедей немного, всего два-три человека. Маляр наверняка уже его ждет. Сейчас он включит телефон, позвонит и извинится, и скажет, чтобы тот подождал еще несколько минут или чтобы зашел внутрь, где Ядвига соберет на стол или хотя бы чай.
Маляр был хорошим человеком. Сделает за небольшие деньги. Ведь нельзя, чтобы вандалы и хулиганье выигрывали. Выигрывает добро и истина. С собакой – хуже. Собаку не вернуть. Возьму другую, поумнее. Добро и истина.
Он догадывался, в чем тут дело. Догадывался, но боялся только ночью. Днем Бог все видел, днем он в безопасности – по крайней мере, так он думал. Ночью Бог словно отворачивается в другую сторону. А может, это не Бог отворачивается, а просто ночью молитвы слабее, потому что говорят их тихо, лишь бы никого не разбудить, подумал он.
Шарик, возможно, станет путаться под ногами, когда придется предстать пред Альфой и Омегой и расплатиться за все. Пусть так. Шарик это заслужил. Был
хорошим. Он помнил, как нашел Шарика привязанным проволокой к дереву, оголодавшим, на всех лающим. Этот лай остался с ним. Как можно было сделать такое с животным?
Он сидел в исповедальне, но хотел как можно быстрее выйти, уже радовался, что скоро облегчит спину, та страшно болела из-за сидения на деревянной лавке. Радовался недолго, потому что вдруг услышал несмелое шуршание и постукивание. Знал эти звуки прекрасно. Медленные, разделенные долгими паузами. Это постукивание и шуршание людей, которые отвыкли, которые боятся, которые не могут вспомнить, когда в последний раз исповедовались в грехах.
Эти люди его нервировали. Не потому что не ходили на исповедь и не потому что наконец пришли на нее – но из-за того, что устраивали все это представление. Человек виновный должен быть силен в своей вине. Решителен в своем раскаянье за грехи. Люди зря путают раскаянье с робостью, подумал он.
Из-за решетки до него донеслись запахи – масло, парфюмерия, сигареты, земля. Он не знал, кто по ту сторону. У этого кого-то на голове был капюшон: заметил, когда человек чуть повернул голову. Под капюшоном он увидел глаза, маленькие и раскосые. Еще недавно эти глаза, сверкающие удовольствием, плавали среди налитых жиром щек. В горле у него возникло что-то холодное. Быстро сглотнул.