Книга Пепел и снег - Сергей Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Образование Александр Модестович получал на дому (как, впрочем, и многие дворянские дети): до ближайшей гимназии, что находилась в Полоцке, было не менее пятидесяти вёрст, а отрывать его надолго от дома, отдавать к кому-нибудь в пансион родители не хотели. Однако юному барину, склонному к уединению, к самостоятельным занятиям в тиши кабинета, учение было не в тягость, и, пользуясь время от времени услугами приезжих учителей, он к тринадцати годам усвоил на довольно высоком для своего возраста уровне курсы основных дисциплин. Учителя очень хвалили познания Александра Модестовича, но настойчиво рекомендовали сочетать его умственные занятия с упражнениями телесными на свежем воздухе, так как находили, что физически мальчик несколько слабоват для своих лет, что он сутул и бледен, что есть у него круги под глазами, что икры его тонки, а руки худы. Вняв этим советам, Модест Антонович стал уделять сыну побольше внимания и надумал приобщить его к своим «научным» изысканиям: к собиранию для гербария редких трав, к ловле бабочек и жуков, а также к новому и весьма полезному собственному увлечению — сбору лекарственных растений. С этих пор отец с сыном всякий божий день уходили далеко за пределы усадьбы: по полям и лугам считали вёрсты, часто босиком — по росе, по яминам и болотным кочкам, по буреломам и горам, чтобы крепкими стали у Александра Модестовича икры; ходили против солнца поутру и ввечеру, и против ветра, и в непогоду, чтобы загорело у Александра Модестовича лицо и стала упругой кожа; всегда с поклажей, ясно, чтобы руки налились силой, чтобы раздались плечи. А попутно вели долгие диалоги о вещах возвышенных: о науках, облагораживающих разум, об искусствах, делающих вкус утончённым, и о любви — божественном начале в человеческой земной сути. Едва только брама оставалась за спиной, находилась тема для очередного диспута, а когда тема истощалась, глядишь, уж и возвращались к браме — покрытые пылью, уставшие, голодные, удовлетворённые. Прогулки эти продолжались одно лето, другое... Меж тем семейные обстоятельства дальше складывались так, что Модест Антонович, увы, не имел более возможности составлять сыну компанию...
Ко времени будет сказать, что Елизавета Алексеевна, матушка Александра Модестовича, с молодости не отличалась завидным здоровьем; вскоре же после рождения сына с ней и вовсе сделалось плохо — едва поднялась. Ещё некоторое время спустя к ней, молодой женщине, крепко привязался недуг, именуемый мигренью; он очень изводил её многие годы. Порой между приступами не проходило и двух-трёх дней. Бедняжка Елизавета Алексеевна испытывала сильнейшие головные боли и тогда не находила себе места. Страдала она, страдали и её близкие. Лечение не приносило устойчивых результатов. Многие брались пользовать её — и лекари, и знахари, и заезжие цирюльники и даже санкт-петербургские медицинские светила, профессора и доктора, — но никому не удалось справиться с болезнью, приступ унимали — не более... В том нет секрета, что у женщин после родов иногда ухудшается здоровье, и они дурнеют лицом, и у них, бывает, выпадают волосы, портятся зубы и прочее, у некоторых даже совершенно меняется характер, в худшую, разумеется, сторону. Но так же часто бывает и наоборот: женщина, страдающая какой-нибудь хронической болезнью, после родов чудесным образом хорошеет — беременностью, родами излечивается, и уж больше болезнь не возвращается к ней. Уповая на такой поворот, многие лекари советовали Елизавете Алексеевне пойти на второго ребёнка. Она боялась, отказывалась, но однажды, после уж очень сильного приступа головной боли, доведённая до отчаяния, решилась. Дальше всё шло, как и требовалось — Елизавета Алексеевна зачала, и после сего в организме её имели место резкие перемены, и развились новые, должно быть, обратные прежним, процессы; жизнедеятельные силы, словно бы получившие толчок, быстро взяли верх над всеми отклонениями, нарушениями в органах и остановили течение болезнетворных соков. Недуг как будто отступил. Ждали родов — вернётся ли недуг в проторённую колею?.. Выходив положенное время, Елизавета Алексеевна родила здоровенькую девочку. И приступы не повторялись. И все были счастливы. Однако так продолжалось не более полугода, и болезнь потихоньку забрала своё. Чаяния болящей и её лекарей, к всеобщему огорчению, не сбылись. Девочка же была хороша. Назвали её Машенькой, а между собой в шутку величали «дочерью госпожи мигрени»...
За всеми этими обстоятельствами Модест Антонович не мог более позволять себе ежедневные и долговременные отлучки. Поэтому Александр Модестович, привыкший к продолжительной ходьбе и полюбивший прогулки по окрестностям, был вынужден отныне совершать их в одиночестве. Он был уже не тот Александр Модестович, бледный мальчик, сутуловатый и с тонкими ножками; быть может, сказался подвижный образ жизни, а может, и время пришло колоску заколоситься, слабому побегу на родовом древе превратиться в упругую ветвь. Приехавший в имение портной Соломон всплеснул руками: «Ах, а где же тот мальчик, что спал в книгах?». Юноша, стоящий перед портным и взирающий сверху на его ермолку, смутился. И было отчего: с ним сюсюкали, как с младенцем, а он между тем уже писал стихи:
Вирши, конечно, гением не ослепляют. И что это за неволя подразумевается в них, не сразу и поймёшь. Но если имелась в виду неволя неразделённой любви, то с автором этих стихов следовало бы говорить почтительнее, ибо ведомы были ему высокие чувства. И уж ни в коем случае не сюсюкать. Здесь, несомненно, портной Соломон совершил серьёзную промашку. Однако его можно было и оправдать: близорукий старик, он воспользовался прошлогодними мерками.
Увлечение старшего Мантуса сбором лекарственных растений передалось Александру Модестовичу, едва он увидел действие этих растений — едва разглядел в увлечении отца нечто большее, нежели просто причуду досужего барина. Одному крестьянину из деревни Слобода как-то случилось мучиться животом. А живот он и есть живот; если болит — места не найдёшь, и так свернёшься, и сяк. Тогда и белый свет не мил: дети — не дети, барин — не барин. Лежит под образами мужик, помирает, здоровущий детина слезами обливается. По счастью, проходили мимо Модест Антонович с сыном: услышали они про немочь, зашли к тому человеку. Живот посмотреть, язык больному потрогать — дело минуты. Шикнул барин на холопку, чтоб не выла да не причитала, чтобы ставила горшки на огонь, а сам полез в свою сумку. Чабрецом, васильком напоил — приглушил боль, потом наказывал варить чагу да заваривать ромашку, золототысячник и шалфей да принимать попеременно до десяти раз в сутки. Обещал облегчение... Через пару дней опять проходили мимо, заглянули в Слободу. А крестьянин тот уже траву косит. Коса шорхает — заслушаешься; у косца от пота спина блестит, а живот как живот, какая же косьба без живота! Увидал мужик Модеста Антоновича, бросил косу, кланяется в ножки. Да не барину, видно, кланяется — лекарю, его лёгким рукам, его светлой голове. «Что ж ты, человек, — говорит тогда, посмеиваясь, Модест Антонович, — целебное зелье что ни день топчешь, теперь зелья вон сколько накосил, а третьего дня помирать собрался, чуть домовину не заказывал?» — «Да кабы знать, барин! — отвечает мужик. — Мы люди тёмные. Нам горелка — главное лекарство. Не поможет — тут и помирай». — «А знахарка как же!» — «Знахарка серебро любит...» — и опять давай поклоны бить, липнут травинки к потному лбу мужика. Присутствовал при сем и Александр Модестович, и на отца по-новому поглядел, и на его увлечение. От того случая, пожалуй, даже непримечательного, и началась, словно от порога, судьба Александра Модестовича. Интерес его к врачеванию не ослабел ни через год, ни через два; и в сём постоянстве, кажется, впервые проявилась твёрдость его характера, а судьба у твёрдых, как известно, особенная; у глины, сырой и податливой, какая судьба — принимать чужие формы... Вышло так, что из тысячи семян, брошенных в Александра Модестовича и учителями, и родителями, и авторами книг, проросло лишь одно зерно — именно то, для которого Александр Модестович сложился, принять которое был готов.