Книга Балерина из Санкт-Петербурга - Анри Труайя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Plié! Battement! Demi-plié! – командует она шероховатым голосом. И мы повинуемся ей, несмотря на боль, пронзающую нам фаланги пальцев ног, – нас более всего пугает мысль: вдруг не понравимся нашей мучительнице. Придет время, и мы узнаем, что такое fuetté, enchaînement, arabesque[2]… От групповых экзерсисов переходим к индивидуальным. Но, как я ни старалась быть прилежной, госпожа Стасова постоянно казалась недовольной… Высота, с которой она бросала взгляд на наши усилия, была соразмерна с тем уровнем совершенства, которого она от нас ожидала. Порою детская душа моя бунтовала, и тогда я говорила себе, что этой женщине доставляет садистическое удовольствие заставлять мои колени, мои ступни, мои руки и все мое тело делать упражнения, которые раздирали их по частям и которые тем не менее надо было делать. Когда я, осмелясь, пошла на авантюру – попросила несколько секунд передышки, чтобы дать отдохнуть моим ноющим членам, она разозлилась:
– Если вы сдаетесь при первых признаках усталости и боли, то вы не будете достойны взойти на сцену! Вы должны знать, чего желаете! Если вы стремитесь стать танцовщицей, вам нужно отныне подчинить себя железной дисциплине. Чем больше вы претерпите боли, тем ближе подступите к желанной цели. Побейтесь об заклад против самой себя, что преуспеете – вот это важно!
В один прекрасный день я, расхрабрившись, показала ей подозрительные пятна, выступившие на моих танцевальных туфлях. Я стерла пальцы ног в кровь, которая в конце концов просочилась сквозь ткань. Вместо того, чтобы выбранить меня, наставница заявила энергическим тоном:
– Браво, Людмила! Вот увидите, жертва ремеслу будет не напрасной!
Назавтра она научила меня прикладывать к пальцам ног холодные компрессы, чтобы облегчить страдания. Эта неожиданная cнис-ходительность воодушевила меня. Мне так захотелось иметь «стальные пальцы», как выражалась сама госпожа Стасова, что вскоре я стала даже сожалеть, что уроки танца ограничивались одним часом в день – все остальное время занимали курсы русского и французского языков, арифметики, истории, географии… Вскоре мне стали надоедать даже чинные прогулки парами в школьном саду; я с нетерпением ждала, когда же снова окажусь у палки возле огромного зеркала во всю стену и до ушей моих долетят бодрые звуки музыки, исполняемые старым пианистом-концертмейстером и размечаемые приказами и постукиванием тросточки «госпожи Стасовой». И вот я снова в балетном классе – в воздухе пахнет пылью, потом и канифолью. Безразмерное зеркало безжалостно отражает мои мельчайшие погрешности, но мне кажется, что я замечаю в нем и свой прогресс в искусстве дивном, которое, без моего ведома, становилось для меня второй религией. Я ощутила себя новообращенною в эту неоспоримую искрометную и требовательную веру. Готовая все принести ей в жертву, я в то же время ожидала, что все воздастся мне сторицей.
Я не забывала ни на мгновение, что пока еще была всего лишь на испытательном сроке, и сгорала от нетерпенья и тоски, считая дни до главного испытания, по итогам которого меня должны были либо окончательно зачислить ученицей Императорского театрального училища, либо изгнать как ни на что не годную. Теперь молитвы мои были только об успешном прохождении экзамена по итогам испытательного года. Снизойдет ли Бог до моих страстных молений или же моему маленькому таланту дебютантки удастся убедить многоуважаемую комиссию и без всяких рекомендаций с неба? Узнав вердикт, которого я так ожидала, я едва не упала в обморок от радости. Стены репетиционного зала качались у меня перед глазами. Мне приходилось держаться за плечо моего партнера, чтобы не упасть. Удивившись этой внезапно охватившей меня слабости, один из экзаменаторов наклонился к Мариусу Петипа и сказал ему столь внятно, что я расслышала каждое слово, несмотря на гудение в ушах:
– Не слишком ли она впечатлительна при выступлении на сцене?
– Танцовщица не может быть слишком впечатлительной, если она достаточно владеет техникой, чтобы управлять своими чувствами, выражая их! – ответил Мариус Петипа. – Вспомните изумительную Екатерину Телешову[3], не казалось ли порою, что она на грани срыва, тогда как она смаковала свой триумф и готовила следующую вариацию?
Оба расхохотались, и я поняла, что вопрос о моем приеме решен окончательно. Благодаря Мариусу Петипа. Я и сегодня, вспоминая этот безумный день, мысленно благодарю eго, как если бы мое прилежание и детская обольстительность ничего не значили для коллегиального решения и, не будь его, я бы даже не родилась для танца!
На следующий же день после испытания для меня началась новая жизнь, пусть и в тех же стенах и среди тех же лиц. Конечно, не изменились ни школьная дисциплина, ни экзерсисы у палки. Но я выросла на целую голову. Отныне мой путь был прочерчен этап за этапом, у меня теперь были все основания мечтать о настоящей балеринской судьбе, подразумевающей, конечно, много труда, за который обязательно воздастся славой. Время от времени Мариус Петипа наведывался к нам в класс. Эти редкие визиты каждый раз повергали меня в состояние транса, к которому примешивались беспокойство, надежда и преданность. Когда я танцевала для него, то чувствовала, что предлагаю ему лучшее, на что способна. А он всегда смотрел на меня тем ироничным и отеческим взором, который так нравился мне. Я и не воображала себе большего счастья, чем слышать слова, порою срывавшиеся с его уст: «Хорошо! Продолжай в том же духе, и мы сделаем из тебя вторую Марию Тальони!» Строгая мадам Стасова скукоживалась в его присутствии, становясь незначительной, словно какая-нибудь мокрица. Когда он покидал зал, я снова погружалась во мглу безвестности, но тут же расцветала вновь, когда он опять приходил поглядеть на нашу работу. Мне даже казалось, что между ним, маститым хореографом, и мною, жалкой ученицей Императорской школы второго года обучения, существовал некий сговор, в который больше никто еще не был посвящен. А впрочем, не я одна, но иные из моих подруг также находили в нем шарм, несмотря на морщины и посеребренную бородку. Что ж, бывает, что талант и слава делают убеленного сединами мужа навеки самым прельстительным мужчиной для сердец юных отроковиц.
Hу, а учащимися в нашей школе юношами я не интересовалась вовсе.
Их было сорок, тогда как нас, будущих танцовщиц – около шестидесяти. Вполне естественно, каждый пол вел отдельную от противоположного жизнь, а контакты между ними происходили под бдительным надзором. Мы помещались в антресолях, отроки – этажом выше; мы и в столовую, и на прогулки ходили в разное время, а во время совместных уроков нам было строжайше запрещено болтать и даже обмениваться взглядами при исполнении фигур, коим нас обучали наставники. Это не мешало большей части моих подруг иметь «безмолвный флирт» с кем-нибудь из учеников, проживающих выше этажом. По вечерам мои соученицы шепотом болтали о своих тайных победах, а мне было забавно наблюдать за этим соперничеством, из коего я сама себя добровольно исключила. Схоронившись в уголке дортуара, они с жаром расспрашивали друг друга, обменивались самым сокровенным и изобретали таинственные сигналы для связи с избранниками своих сердец. Ради благопристойности в школе было принято обращение на «вы» даже среди подруг по классу, и разговоры моих переволновавшихся соучениц складывались примерно так: «Заметили ли вы, какое смешное выражение было у Сержа во время нашего па-де-де? Он пожирал меня глазами! Вот увидите, со дня на день он переступит грань и получит щипка!» Или же: «У меня складывается впечатление, ма шер, что вы охладели к Косте. Кого вы теперь обожаете?» Потому что в конце концов большинству из этих юных прелестниц непременно нужно было кого-нибудь «обожать». Как только в дортуаре гасли лампы и надзирательница удалялась к себе за занавеску, на другом конце спальни начиналось перешептывание между влюбленными отроковицами, становясь все настойчивее. Кроме того, каждая пансионерка имела свою «люмицу», как правило, из старших классов – «маленькую маму», как мы ее называли, которая приходила посидеть на краешке кровати да поболтать несколько минут на сон грядущий. Помню, что одиннадцати лет – то есть на третьем году по поступлении в школу, у меня была «маленькой мамой» очаровательная Татьяна Власова, тремя годами старше меня, которая была без ума от некоего Василия Бурбакова, долговязого нескладного парня чуть старше себя. Он вот-вот должен был закончить курс учебы и благодаря своим хорошим результатам получил приглашение, начиная с октября месяца, в балетную труппу московского Большого театра, который, как и Мариинский и Александринский, находился в ведении дирекции Императорских театров. Послушать Татьяну, она была в отчаянии от предстоящей разлуки со своим галантным рыцарем, хотя они и поговорить-то друг с другом как следует не могли.