Книга Я пасу облака - Патти Смит
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он ужасал и ободрял, и я положила его в котомку, упаковав в желтый конвертик из вощеной бумаги размером с бритвенное лезвие и той же формы. Иду куда-нибудь, по дороге остановлюсь, выну камень и смотрю на него. Так часто смотрела, что отпала необходимость видеть то, на что смотрю. Так что не могу точно сказать, когда он исчез.
Но я все еще вижу его. Вижу во лбу женщины. В яремной ямке поэта. На шее дивы и на ладони дезертира. Вижу, как он режет колючую проволоку. В капле крови на коленкоровом платье. Развязываю свой узел и вываливаю содержимое на распаханную землю. Ничего — старая ложка, птичье перо, обломки карманной рации. Расстилаю ткань, ложусь отдохнуть, отдышаться: вдохи долгие, как борозды на поле. Словно пытаюсь утихомирить духов: не копошитесь, не гремите.
В окружении немыслимой ночи. Все вокруг упруго. Небо — глубокая, тревожная роза. Я чувствую пыль Калькутты, мертвые глаза Бхопала. Вижу, как молитвенные флаги трепещут, словно рваные носки, на теплом насмешливом ветру.
Позвольте предложить вам этот колокол
шепотом торговец
Огромная редкость
музейная вещь, ему цены нет
Нет, спасибо, отвечаю
Не хочу обрастать скарбом
Что вы что вы колокол отличный
Ритуального назначения
очень хороший
У меня голова — колокол
шепчу
сквозь
забинтованные пальцы
уже во сне
Декларация независимости, Патти Смит. Предоставлено автором фото.
«Призраки» Эйлера[7] — скок-поскок. Чувствую: музыка расталкивает меня, словно чьи-то пальцы проделывают дерзкие дыры в частой, слабо натянутой сети. На полу свалены словари — испанский, арабский… пузырьки чернил, листы веленевой бумаги, диски фирмы ESP,[8] карандаши, лоскутки в блестках и «Стихи миллионера».[9] Строительный мусор поэта. Улов сумасшедшей, который я разбираю глухими ночами.
Документ, покоробившийся от жары, — лист пергамента с факсимиле Декларации независимости. Трофей третьеклассницы из экспедиции в Институт Франклина в 1955 году. Одно из моих величайших сокровищ. Дерзкое изящество почерка интриговало меня, и в детстве я потратила немало часов, копируя его — облик слов, облик подписей — на длинных бумажных свитках. Вообразила: если овладею в совершенстве этим почерком, то обрету хотя бы частицу духа автора, духа самой Независимости.
Теперь, подзуживаемая Эйлером, я вернулась к той серьезной детской забаве. Мне никогда не давались иностранные языки, так что я выучилась копировать их облик. Разлетелись во все стороны страницы с каллиграфическими письменами — пружины мира. Я встала в тот момент, когда заиграла вторая сторона диска. Патти Уотерс, Black Is The Color. Одни говорят, что она умерла. Другие — что работает кассиршей в дешевом кинотеатре. В любом случае петь она умела. Голос как дым.
Закипел чайник. Я встала, бросила в ситечко целую горсть мяты, заварила, налила в любимую чашку. Она напоминала перевернутую феску: без ручек, сияющая молочная глазурь, по глазури плывут рыбы и фениксы. Когда-то этот сосуд для зелья, уносящего вдаль, служил дервишу, потом англичанину, а теперь мне. Я наполнила чашку еще раз, вернулась на рабочее место и долго просидела над чаем, одетая в свой зеленый дождевик, не гармонирующий ровно ни с чем в комнате. Дождевик был нелепый, нежно любимый мной: сшит из прорезиненной тафты травяного цвета, отрыт в драгоценных копях секонд-хендов. Освещение менялось, а я все сидела в центре комнаты и копировала «Отче наш» на арамейском, надеясь, что в процессе на меня снизойдет откровение.
Пластинка снова сменилась. Звучит последняя. Fra Angelico.[10] Я выдернула с полки первую попавшуюся книгу по искусству — небольшой цикл рисунков углем, которые Виллем де Кунинг сделал с закрытыми глазами. Энергично, ловко. Несколько фигур в позе распятия, все работы фигуративные, но стремятся к абстракции.
Вдохновленная, я достала карандаши и мелованную бумагу. Сделала несколько маленьких рисунков в стиле, которому научилась у Роберта,[11] когда лист заполняется одним и тем же словом, одна и та же фраза повторяется, переплетаясь сама с собой. Мало-помалу, как у меня часто бывает, замысловатые фразы зазмеились, сходясь в одну линию, и так я трудилась свободно, долго, представляя, что Роберт испытующе смотрит через плечо и говорит лаконично: «Это срабатывает. Это не срабатывает».
Я осталась довольна моей маленькой сюитой рисунков. Прикрепила несколько на стену скотчем рядом с вырезанным из газеты портретом Фернанду Песоа[12] и фотографией моей мамы, где она стоит перед кучей срубленных деревьев и улыбается. «Я около бревен, Чаттануга, 1942», — написано ее почерком на обороте. Я прибралась, разложила все по местам — меня вдруг обуяла тяга к порядку. Налила еще чаю и перевернула пластинку. Хо-Хо-Хо-ванесс. All Men Are Brothers. Я уселась на пожарной лестнице и стала наблюдать со второго этажа, как теряются в сумерках прохожие.
Дождевик я расстелила в ногах матраса, надела в качестве ночной рубашки старое муслиновое платье. Стоял теплый вечер. Я помолилась и переключила проигрыватель на автоповтор. Чтобы пластинка играла снова и снова, пока я сплю.
«Все люди братья». Ах, если бы так было взаправду. Моряк мог бы спокойно спать в чаше пустыни, а мусульманин — в объятиях христианского корабля. Проспала я долго: когда проснулась, торговцы, предлагавшие готовые обеды, уже ушли.
День выдался влажным и туманным, и, хотя настроение у меня было хорошее, мои запястья и каждая клеточка моего тела ощущали приближение бури. В углу стояла цилиндрическая ванна, которую я перевернула и приспособила под стол для дордже,[13] дорожной шкатулки, серебряной чаши для жертвоприношений и маленькой старой масляной лампы. Я бережно убрала вещи со стола и завернула в материю. Потом протерла ванну тряпкой, наполнила очень горячей водой с бурой солью и долго мылась. Соль вытянула ломоту из моих рук и ног, и после нехитрого ужина — хлеб да кофе — я достала корзинку с рукоделием.