Книга Двенадцать раз про любовь - Моник Швиттер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Петр в то же самое время решил шагнуть из окна девятого этажа. Он ушел – а я и не заметила. Неужели известие о гибели человека, о котором не вспоминал годами, может ранить так сильно?
Нелепо выражать Андреасу соболезнования по поводу смерти его брата с опозданием в четыре года. И все-таки, проведя бессонную ночь и измучившись от необъяснимой тоски по прошлому, я принимаюсь разыскивать его адрес.
Ищу Андреаса в поисковиках и в социальных сетях. Судя по всему, он жив и состоит в правлении – что это такое? – а, крупный шотландский банк. Главный риск-менеджер. Я так и вижу его перед собой: полуброги ручной работы, приталенный кашемировый костюм узкого кроя, шелковый галстук, платок в тон, лицо гладко выбрито и, конечно, лысина, она уже в юности была. Но погодите, секундочку. Картинка внезапно меняется: черные резиновые сапоги до колен, подошва толстая, голенище широкое, старые грязно-коричневые брюки, фланелевая рубашка в крупную клетку, в руках – ружье. Ружье? Да, все верно, Андреас направляет ствол поочередно на своих братьев и на меня, издавая звуки, похожие на выстрелы, свистящие, хлопающие, громыхающие, а потом вдруг начинает хохотать, как сумасшедший, и рот его больше не напоминает дуло, и он оставляет нас в покое. А его губа? Как она выглядит сейчас, спустя столько лет? Ищу в «картинках», ничего нет. А губа между тем все увеличивается. Хотя нет, это уже не верхняя губа, пусть даже и зашитая грубо, на скорую руку, с ужасным толстым рубцом. Перед мысленным взором разворачивается, разрастается некрасивая история, вообще-то уже давно сознательно уничтоженная, изгнанная из памяти, но теперь ее обрывки и клочки вновь собираются вместе, наслаиваются друг на друга, вздымаются горой – и складываются в отвратительные гримасы и видения.
Лето наступило внезапно. Проснулись – в голове дурман – и не сразу сообразили, отчего вдруг утром так душно. Весной было много дождей, листья на деревьях и кустарниках появились поздно, зато так бурно, словно в последний раз; не привычная нежная зелень, а листва глубокого, прямо-таки неистового цвета, которая отбрасывала густую тень. Петр водил мне по спине утиным пером, которое у него было вместо закладки. «Рукой нельзя, липко, – сказал он. – Пойдем искупаемся». Мы ехали на велосипедах, не держась за руль, под деревьями по берегу реки, полосы света и тени сменяли друг друга быстро, резко, мы ехали очень близко друг к другу, едва не сцепляясь рулями, и Петр сказал: «Через две недели я уезжаю», – тут я упала и разбила колено. «Во Францию, пасти овец», – добавил он, когда выуживал у меня из раны крошки гравия, а я мрачно и недоверчиво смотрела на него. Арендатор с семьей отправляется в отпуск на Атлантическое побережье, и он согласился его подменить и посмотреть за фермой, как и в прошлом году.
– Ты мне об этом ничего не рассказывал.
– Разве? Мне казалось, рассказывал.
Я вскочила, рывком подняла велосипед, влезла на него и помчалась прочь, как можно быстрее. Петр – за мной. Догнав меня, он крикнул: «Ничего не выйдет». Увидев боковым зрением, что он собирается меня обогнать, я выпрямилась, размахнулась и выкинула правую руку в его сторону, словно шлагбаум. Петр вскрикнул и упал, теперь уже мне пришлось выуживать гравий у него из колена. Но этим дело не ограничилось: ссадина на локте, ушиб запястья, растяжение лодыжки. «Ты чокнутая», – сказал он и мрачно посмотрел на меня, еще мрачнее, чем я давеча.
«Мне очень жаль».
Он ничего не ответил.
После купания – травмы травмами, но он проплыл свои три километра кролем, а я – пару дорожек брассом, – он принял душ рядом с бассейном, я – у кабинок для переодевания, и у вертушки на выходе он вдруг спросил: «Ты поедешь со мной?»
«Легко».
Отпуск арендатора длился четыре недели. Овечья ферма находилась в самом что ни на есть сердце Франции. Там, откуда Бурбоны родом, и у департамента до сих пор их герб, прямо на краю лесного массива размером с Париж, сплошь из скальных дубов высотой по двадцать-тридцать метров.
Эту ферму подарил матери Петра на свадьбу ее отец, когда-нибудь Петр и его братья унаследуют ее вкупе с другими многочисленными землями, сельскими и лесными угодьями, лугами, лесами и виноградниками в Европе, Канаде и Южной Африке.
В первую неделю, в жаркие дни начала июля, я, в одолженных резиновых сапогах 45-го размера, внимательно рассматривала овчарню и овец, пока мне не начинало казаться, что животные таращатся на меня в ответ; делала вид, что интересуюсь сельскохозяйственными машинами и всякими прочими устройствами, которых на подобной ферме в избытке, пока однажды Петр не дал понять, что мою скуку видно невооруженным глазом; в лодочках отправилась на разведку по окрестным пастбищам и тропинкам, дошла до ближайшей деревни, где высилась романская церковь оригинальной постройки, показавшаяся мне неинтересной, топорно сработанной, а потом пустилась босиком в однодневный поход по дубраве. Основательно там заблудилась и уже смирилась с мыслью, что проведу ночь в опасном соседстве с оленями, кабанами и неясытями, как вдруг передо мной возник мужчина, до смерти напугав меня своим совершенно внезапным, бесшумным появлением, и тихо и терпеливо, демонстрируя невероятный репертуар жестов и знаков, принялся объяснять, как добраться до деревни. От него исходил едкий запах пота, он снова и снова поднимал руки, указывая во все мыслимые направления. Каждый раз, когда я кивала и говорила: Entendu, merci beaucoup, monsieur[2], он, размахивая руками, начинал очередной запутанный монолог. В конце концов я сбежала. Казалось, он только этого и ждал.
Вот и все, что я могу рассказать об окрестностях. Вообще-то у меня не было времени изучать леса и пастбища, овец и местных жителей, я ведь намеревалась в эти четыре недели написать курсовую о пьесе Беккета «Приходят и уходят», в которой всего-то 120 слов, на двух страницах, – задача, казалось бы, выполнимая, но курсовую, несмотря на краткость пьесы, следовало сделать как всегда – не меньше чем на 30 страниц. И вот тут начались сложности. Я собиралась ни много ни мало представить абсолютно новую, исключительно оригинальную интерпретацию этой пьесы и таким образом дать ощутимый толчок развитию беккетоведения. И плевать, что я закончила всего лишь первый курс. Я планировала разрешить загадку, которую Беккет загадал этой пьесой себе и всем нам, путем непрерывной медитации. Целыми днями – утром ли, вечером – я бродила в поисках разгадки по дому в туфлях на высоких каблуках, из кухни в ванную и в спальню, или босиком по гравию от дома к каменной скамье на въезде во двор, на которой долго не просидишь – неудобно. Или натягивала огромные черные резиновые сапоги 45-го размера, которых здесь стояло с десяток – видимо, все они принадлежали Вильяму, арендатору, – и мерила большими шагами, тяжело шаркая, узкую полоску травы между стеной и навозной кучей. Погружаясь при этом в скупые фразы и ремарки мастера, как в пророчества оракула. «Я докопаюсь до сути», – говорила я себе, кивая при каждом шаге, бормоча текст Беккета, как заклинание, хватая его руками, пока не приходил Петр – из овчарни или с пастбища – и не останавливал меня. Как всегда в сопровождении трех косматых собак, бордер-колли, якобы самых лучших специалистов по загону овец, прекрасно выученных, родом из самого старого, с наилучшей репутацией, питомника и центра дрессировки Великобритании, а потому понимавших только по-английски. Lie down[3] – единственная команда, которую я знала, lie down – единственная команда, которой я пользовалась в обращении с этими крайне подозрительными псинами. Как только одна из них появлялась, я кричала lie down, и она тут же падала на землю, даже если бежала к полной миске, укладывалась и смотрела на меня выжидающе и, следует признать, отнюдь не враждебно. Я не имела ни малейшего понятия, как сказать встань и иди, или делай, что хочешь, или ешь, если приспичило; Петру приходилось освобождать псов, используя сложные указания, так и оставшиеся для меня загадкой, хотя он уверял, что говорит по-английски. Собаки поднимались, делали несколько шагов, садились, подавали поочередно лапы, трижды коротко лаяли, шлепали к миске с кормом, послушно садились там и ждали. Петр хвалил их, разговаривал с ними, а потом разрешал есть. Когда я спрашивала, что он им сказал, он отвечал: «Это обратная связь, я говорю им, что они сделали хорошо, а что нужно улучшить. Апропо, – произнеся это очаровательное французское слово, он обернулся и устремил взгляд мне между бровей (он никогда не смотрел мне прямо в глаза, всегда только на брови), – ты шаркаешь тут в тени туда-сюда и пытаешься, как картошка, прорасти сама по себе. Это в высшей степени ненаучно. Откуда этой твоей интерпретации взяться? Вот первый и самый главный вопрос. На чем ты основываешься? Художник, может, и носит в себе искру таланта и способен создать что-то из своего нутра, но ученый – никогда. Нет, так плодов не добиться».