Книга Затерянный горизонт - Джеймс Хилтон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На что Конвей немного погодя ответил:
— Да, теперь я припоминаю, этот опус никогда не был напечатан, меня с ним познакомил один из учеников Шопена. Вот еще одна неопубликованная вещь, о которой я узнал от него.
Резерфорд смерил меня испытующим взглядом и продолжал:
— Не знаю, разбираешься ли ты в музыке, но все равно, думаю, сможешь вообразить, с каким ощущением мы слушали игру Конвея. Передо мной в первый раз неожиданно приоткрылась щелочка в его таинственное прошлое. Зивекинг ломал голову над музыкальной загадкой, и было отчего… Напомню, что Шопен умер в тысяча восемьсот сорок девятом году!
Должен тебе сказать, что вся эта неправдоподобная история происходила на глазах доброй дюжины очевидцев, среди которых был довольно известный профессор из Калифорнии. Конечно, легко сказать, что в объяснениях Конвея концы не сходились с концами хронологически, но как быть с музыкой? Если ее написал не Шопен, то кто? Зивекинг уверял, что стоит эти две пьесы напечатать, и через полгода все виртуозы включат их в свой репертуар. Даже если он и преувеличил, мнение Зивекинга чего-нибудь да значит. Спорили очень долго, но так ни к чему и не пришли. Конвей стоял на своем, а так как вид у него был довольно утомленный, я постарался увести его подальше от публики и уложил в постель. В последний момент условились сделать запись на пластинку. Зивекинг пообещал обо всем договориться по приезде в Америку, а Конвей согласился сыграть перед микрофоном. Я до сих пор сожалею, что он не сумел сдержать слово.
Тут Резерфорд взглянул на часы и сказал, что у меня еще полно времени и к поезду я не опоздаю, так как рассказ почти подошел к концу.
— Потому что в ту ночь, после концерта, к Конвею вернулась память. Мы оба отправились спать, я не мог заснуть, и тут он пришел ко мне в каюту и заговорил. На его лице застыло выражение невыразимой, я бы сказал, вселенской скорби и тоски — Wehmut или Weltschmerz, как это называется у немцев. Конвей сказал, что вспомнил все и что память начала возвращаться к нему на концерте Зивекинга, хотя сначала это были отдельные обрывочные воспоминания. Он долго сидел на краю моей постели, и я старался не прерывать его.
— Рад, что к тебе вернулась память, — сказал я, — сочувствую, если ты сожалеешь об этом.
Конвей поднял голову и произнес фразу, которую я навсегда запомнил как высочайший комплимент.
— Слава Богу, Резерфорд, у тебя есть воображение.
Через какое-то время я оделся, уговорил его последовать моему примеру, и мы начали расхаживать по палубе. Ночь была тихая, звездная и очень теплая, а море бледное и плотное, как сгущенное молоко. Если бы не гул турбин, можно было подумать, что мы прогуливаемся по аллее. Я не торопил Конвея и поначалу не задавал вопросов. Где-то ближе к рассвету его речь стала более связной, а закончил он рассказ перед завтраком, когда уже припекало солнце. Говорю «закончил», но это не значит, что после первой исповеди ему больше нечего было рассказать. В следующие двадцать четыре часа он припомнил много важных подробностей. Он был очень несчастен, не мог уснуть, и мы говорили почти беспрерывно. В середине ночи пароход прибывал в Гонолулу. Накануне вечером мы выпили по бокалу у меня в каюте. Конвей ушел к себе около десяти — больше я его не видел.
— Не хочешь ли ты сказать… — мне вспомнилось расчетливо-хладнокровное самоубийство, свидетелем которого я однажды оказался на борту почтового судна, плывшего из Холихед в Кингстон.
— Нет, нет, боже упаси, — рассмеялся Резерфорд. — Конвей не такой человек. Он просто улизнул от меня. Сойти на берег ничего не стоило, гораздо труднее, наверное, было скрыться от людей, которых я, конечно же, отправил за ним вдогонку. Только потом я узнал, что он нанялся на судно, шедшее с грузом бананов к Фиджи.
— Каким образом?
— Самым обыкновенным. Через три месяца я получил от Конвея письмо из Бангкока, а вместе с письмом чек в возмещение моих расходов. Он благодарил за все хлопоты и сообщал, что чувствует себя отлично. Еще он писал, что собирается в длительную поездку на северо-запад. И это все.
— А куда именно, не написал?
— Хороший вопрос. Если разобраться, к северо-западу от Бангкока расположена масса мест, и Берлин, между прочим, тоже.
Резерфорд замолчал и снова наполнил бокалы. Какая-то странная история, или же он так здорово ее расписал — трудно было судить. Меня заинтриговала не столько музыкальная часть, сколько загадка появления Конвея в миссионерском госпитале в Китае. Я так и сказал Резерфорду. И он ответил, что на самом деле это разные стороны одной и той же проблемы.
— Но все-таки, каким образом Конвей оказался в Чунцине? Уж об этом-то он, наверное, рассказал тебе в ту ночь на пароходе?
— Кое-что он мне рассказал, и было бы глупо скрытничать, раз уж ты и так много знаешь. Но, видишь ли, это довольно длинная история, и до отхода твоего поезда не хватит времени даже подступиться к ней. Кстати, есть более простой способ. Вообще говоря, я не любитель разглашать секреты моего малопочтенного ремесла, но должен признаться, что чем больше я размышлял над историей Конвея, тем сильнее она меня интриговала. После наших разговоров на пароходе я начал делать кое-какие записи, чтобы не позабыть подробности; потом отдельные моменты начали увлекать меня все больше, и захотелось объединить написанное и сохранившиеся в памяти отрывки в связное целое. Хочу заметить, что я ничего не придумал и не изменил. Материала мне вполне хватило — Конвей был прирожденным рассказчиком и умел отлично воспроизвести атмосферу происходящего. И, кроме того, я почувствовал, что начинаю постигать этого человека.
Резерфорд открыл атташе-кейс и вынул из него стопку машинописных страниц.
— Вот, возьми, решай сам, что об этом думать.
— Ты хочешь сказать, что вовсе не обязательно верить тому, что здесь написано?
— Ну зачем же так в лоб. А если все-таки поверишь, то по той самой причине, которую блестяще сформулировал Тертуллиан, помнишь? — Quia impossible est[6]. Неплохой довод. В любом случае, дай мне знать о своем мнении.
Я забрал рукопись и прочел ее в остендском экспрессе почти до конца. По возвращении в Англию я намеревался вернуть эти заметки вместе с подробным письмом, но все откладывал, и прежде чем добрался до почты, от Резерфорда пришла весточка: он извещал, что снова отправился странствовать и несколько месяцев постоянного адреса у него не будет. «Собираюсь в Кашмир, — писал он, — а оттуда на восток». Меня это не удивило.
В середине мая обстановка в Баскуле значительно ухудшилась, и двадцатого числа из Пешавара, как было условлено, прибыли самолеты ВВС, чтобы эвакуировать белых резидентов. Таковых насчитывалось около восьмидесяти, и большинство из них были благополучно переправлены через горы на военно-транспортных аэропланах. Пригодились и несколько частных машин и в их числе личный самолет махараджи Чандопора. На борт этого самолета в десять часов утра поднялись мисс Бринклоу, монахиня Восточной миссии, Генри Д. Барнард, американец, Хью Конвей, консул Его Величества, и капитан Чарлз Маллинсон, вице-консул. В таком порядке их фамилии появились впоследствии в английских и индийских газетах.