Книга Третья карта. Семнадцать мгновений весны - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Узнер побеседовал со своим помощником Айсманом в тот же вечер.
Работоспособность Узнера была поистине фантастическая: он успел цепко просмотреть справки по оуновской агентуре, отделил все ненужное и углубился в изучение досье на трех националистических лидеров – гетмана Скоропадского, Андрея Мельника и Степана Бандеру. Потом он пробежал материалы, собранные на их ближайших сотрудников, друзей и доверенных лиц, которые зарекомендовали себя как надежные и ловкие агенты гестапо, неоднократно проверявшиеся отделом Мюллера. После того как Узнер понял, «кто есть кто», и прикинул комбинацию, в которой этим «кто» отводилась роль слепых исполнителей, он записался на прием к Шелленбергу.
Выслушав Узнера, бригадефюрер Шелленберг сказал задумчиво:
– Украина исчезнет с карты мира. Национализм славян с точки зрения нашей расовой теории – это бумажный носовой платок, который, использовав, выбрасывают. Конечно, сейчас следует соблюдать такт и позволять ОУН надеяться на создание государства. Но вы-то прекрасно понимаете, что вне славянского мира Украина существовать не может, а великая идея фюрера предполагает исчезновение славянства с карты мира… Однако играть сейчас, использовать их в этот период мы обязаны – смешно отказаться от услуг ассенизаторов. Мелюзга – они очарованы великим.
Закурив, Шелленберг откинулся в кресле.
– Это все, – закончил он, и быстрая улыбка мелькнула на его тонких губах, казавшихся сломанными из-за постоянной печати сарказма, таившейся в них.
Той же ночью адъютант Гейдриха пригласил к себе помощника шефа гестапо Мюллера.
Помощник Мюллера вызвал из Кракова оберштурмбанфюрера Дица и поручил ему практическую реализацию приказа.
А Шелленберг вызвал Штирлица. Через несколько минут секретарь доложил бригадефюреру, что Штирлица в РСХА уже нет, но и домой, в Бабельсберг, он еще не приехал.
– Позаботьтесь, – сказал Шелленберг, – чтобы в понедельник он был у меня ровно в девять часов.
(13 июня 1941 года, Берлин)
– Политик вроде писателя, – прокашлял Скоропадский, посмотрев на телефонный аппарат с ненавистью. – Это ты потом поймешь, как повзрослеешь, сейчас еще рано. Тебе сорок, а в эти годы только гений становится истинным писателем. Тебе еще жить да жить, пока разумом дойдешь до того, что гению открыто с рождения.
Омельченко согласно кивнул, но глаз от телефонного аппарата не отрывал – настаивал, сукин сын, чтобы гетман позвонил секретарю Геринга еще раз. Ни вчера, ни позавчера старика с этим оберстом люфтваффе не соединили: «Эншульдиген, майн герр. Занят». Секретарь – он и есть секретарь: змей, нелюдь, одним словом.
– А что ж ты не спрашиваешь меня? – внезапно рассердился Скоропадский. – Чего не пытаешь: почему, мол, похожи писатель с политиком? Только вроде тарана я вам всем нужен, как генерал на свадьбе…
– Гетман, зря вы гневаетесь, право слово, – время дорого.
– А я про что думал, когда начинал разговор? Не об этом, что ль? Об том же, милый. Я вон свои фотографии посмотрел, когда молодой был, – мурло и есть мурло. Ей-ей. Хавало. Ле пти кабан. А время эк пообтерло! Время и враги. Сейчас гляжу на себя и диву даюсь: благообразен до неприличия. Горилку пить нельзя, дамы интересуют только в роли массажисток, вот и остается одно – думать. А разве у писателя не так же? Если какой доживет до старости, тогда только и станет делу служить, а не себе самому. – Гетман приблизил свое породистое лицо, выбритое до кремового глянца, к Омельченко и неожиданно перешел на хриплый шепот: – А геринговский секретарь молод. Молодой он, на него надежды нет, ему еще конец не видится. А каково мне унижения терпеть от него? Мне, Скоропадскому?! Раньше-то, знаешь…
Скоропадский оборвал себя, потому что он хотел сказать о старом канцлере, о Гинденбурге, который принимал его и завещал внимание к гетману, рассчитывая впоследствии использовать, и бонзы Геринга поначалу бывали в доме Скоропадского, но потом чем больше побед одерживал рейх, тем надменнее делались оберсты и генералы, тем снисходительнее они были к гетману. Сначала Скоропадский думал, что это неосознанно в них, но потом ему показалось, что именно таким образом все эти мальчики в погонах хотят провести границу, перейти которую невозможно, ибо снисходительность пострашнее вражды и любой интриги, поскольку в ней обиднее всего сокрыто понимание твоей ненужности.
Вчера, после очередного звонка в приемную рейхсмаршала, Скоропадский неожиданно похолодел от острого приступа ужаса. Он четко разделял свои чувствования: страх он познал в молодости, он теперь ничего уж не боялся – годы не те; страшатся только молодые и несостоявшиеся. Ужас – это категория другая, старческая, в ней есть нечто от бездны, от безответности: «Помру, а что потом? Тьма и безмолвие?» Именно размышления о конце, который неумолимо приближался, были связаны в представлении Скоропадского с ужасом. Он вчера не сразу понял, отчего холодный ужас родился в нем, но потом, поняв, трясущимся пальцем («Завтра же к невропатологу, – машинально решил он, – в старости безо всего можно жить, только без здоровья нельзя») набрал номер Канариса и попросил аудиенции. Тот справился о здоровье, поинтересовался, по-прежнему ли гетман выдерживает пять сетов на корте, но принять старика отказался, сославшись на чрезмерную занятость и предстоявший вскоре вылет «по делам».
Скоропадский долго сидел у аппарата с закрытыми глазами, а потом вызвал машину и поехал в РСХА. После двух часов унизительного ожидания его принял Шелленберг.
– Генерал, бога ради, откройте правду, – попросил Скоропадский, отказавшись от предложенного кофе. – Данила поехал по Европе с вашей санкции?
– Мы не даем санкций, – улыбнулся Шелленберг. – Мы даем рекомендации. Санкции дает аппарат партии.
Скоропадский испытал жалость к себе, ощутив (а особенно остро ощущают только безвозвратно утерянное) молодость этого самого юного, тридцатилетнего, генерала СС и свою одинокую старость, вспомнив былую молодость, которая всегда жестока к старикам, и смежил веки, словно бы не удержав налитой их тяжести.
– Вы в ссоре с сыном, – скорее утверждающе, чем спрашивая, сказал Шелленберг. – Иначе Данила, как добрый сын, успокоил бы вас: он поехал, учитывая интересы не только вашего националистического движения, но и тех, кто вас традиционно поддерживает.
«Значит, не всегда жестока молодость, – облегченно вздохнул Скоропадский, – зря я так о нем сразу. Понял отца, успокоил».
Вчерашний ужас он пережил оттого, что, получив вторичный отказ от секретаря Геринга, подумал: а вдруг сын Данила, разругавшийся почти со всеми прежними друзьями, решил изменить курс? Зря в Лондон, Мадрид и Вашингтон не собираются… Такое не скроешь, да и «друзья» не дадут скрыть: всякие там Красновы, Бискупские, Граббе не преминули бы немедленно простучать по знакомым адресам. Они все от зависти стасканы грызут, им всем приходится просить у здешней власти, и лишь он, гетман, ничего ни у кого поначалу не просил, потому что вывез после революции из Киева икон, золота и картин музейных на три миллиона марок. «Я борец за белую идею, – часто говаривал он, – а те – наймиты, те – служат!»