Книга Тайный год - Михаил Гиголашвили
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А потом, улёгшись в постели, вдруг терял это орлиное зрение и видел себя больным слабым одиноким стариком с редкими волосами, с желваками на плечах (особо вспухали к весне и держались до морозов), с болями в спине, с тухлым запахом изо рта (против него были бессильны даже мятные полоскания), с треском в костях, с шумом в ушах, с камчюгой в стопах, кою не брали ни солёные воды из палестин, ни алчные пиявки из Мещерских болот.
Теперь у него другой путь. Не намерен из-за ваших вражьих затей вечные муки терпеть! На Страшном-то суде все нагие стоять будем, души в руках держа, а архистратиг Михаил будет их на весы шлёпать и взвешивать. И какая треть души – Божья, зверья или человечья – перевесит две другие, так тому и быть: если Божья – райские кущи уготованы, зверья – спустят к бесям в ад, человечья – уйдёшь в могилу (хотя мамушка Аграфена, убаюкивая его на сон, иногда шептала, что он никогда не умрёт, ибо душа его после смерти в капле дождя вернётся на землю, капля лопнет, душа выпорхнет и в какого-нибудь красивого и здорового младенца влетит: «И будешь ты опять жить-поживать да добро наживать!» – на его же вопросы, будет ли он опять царь, поджимала губы: «Вот это неизвестно…»).
Воистину дорога человеков – до Страшного суда, за коим не будет ничего, кроме страха во тьме, вечной тьмы страха… Посему смириться и раскаяться надобно – более ничего не спасёт! Вот пророк Иона ослушался Бога, бежал – будто от Бога можно спрятаться… Из чрева китова взывал к совести Бога, а только на третий день додумался в своих грехах раскаяться – и тут же был исторгнут чудесной силой из морского зверя! Кто ты есмь, человече, чтобы укорять Бога? Только стелиться перед ним по земле, аки лист осенний, и молча уши души открывать пошире! Слава Господу, что здесь, в Александровке, родной отчине, я скрыт от всех! И пусть никто меня не беспокоит! И не защитник я ничей, и не хранитель, и не решатель, и не радетель, и не делитель, и не учётчик я ничей, а просто человек! Иванец Васильев с семьёй – и всё, дальше пропасть, край, гиль…
Никого видеть и принимать не следует. Кудесник Тит напророчил в этом году смерть московского царя от стрелы: мститель тайно пронесёт сайдак[2] в церковь и выпустит ядовитую стрелу в государя на молебне. Только коснись она тела – и дело кончено, от яду спасу нет! Пусть теперь в Семиона Бекбулатовича целят – он царь московский, а я так, ни то ни сё, сбоку припёка, княжонок Иванец Московский, никому зла не делаю – зачем в меня стрелять?
Отбросил перину, сел, стал озираться. Без Прошки – что без рук.
Прошка был с ним с малолетства – привязался к их шайке, когда они с Клопом, Малютой, покойным Тишатой и другими озорниками по балчугам да сёлам рыскали, наводя шороху, пограбливая, уводя коней, тиская девок и отнимая у мужиков что ни попадя. А Прошка был спокоен, на всякие бузы не очень охотчив, больше любил резаться в зернь или городки, бабки катать или ещё что безобидное. И всегда оказывался там, где был нужен.
Без Прошки – что без ног. Иногда ночами они переругивались: он требовал того и другого, а Прошке было лень бежать на кухню за едой или в погреба за питьём. А однажды, ещё до Казани, так взбесился на Прошку за болтливость, что, выхватив засапожный тесак, загнал слугу в угол, повалил как барана, голову меж колен зажав и на скулы давя, чтоб рот открыть и язык откромсать. Да вбежала на шум покойница жена Анастасия, стала на руки вешаться, – ослабил хватку, Прошка вырвался и сгинул, с неделю на крепостном валу куковал, пока не нашли.
Без Прошки – что без головы: когда какое снадобье пить, что кушать, одевать – Прошка наперечёт знает, даже грамотой шибко владеет, хотя зачем рабу азбука?
Так привык к Прошке, что прощал ему мелкую наглость и крысятное воровство, зная, что на большое тот не посмеет позариться.
Вот сбежал. А кто еды подаст? Под ложечкой уже сосёт, пора бы овсянку и творог пустой, будь он проклят, скушать.
Выбрался на лестницу и стал кричать наверх, пугая охрану и зная, что Прошка сидит в башенке:
– Иди сюда, валандай, не трону!
– Побожись! – донеслось сверху.
– Вот те крест, дурень худоумный!
Прошка появился, с заплывшим глазом и кровавым ухом. Угрюмо буркнул:
– Вишь чего? И за что?
– А язык свой поганый распускать не будешь! И всякую небыль обо мне пороть! Ты, увалень, должен только хорошее обо мне трезвонить, а ты что? Ежели господин твой дурак – то ты и того хуже. А если господин хорош да пригож – то и слуге его почёт от других!
Прошка глянул затравленно, одним глазом:
– А я – что? Сижу, с шурином брешу, учу его уму-разуму, а ты как зверь лютый кидаешься! Давеча дохтура Елисея так отделал, что тот едва дух не испустил! Лежит теперь лежмя второй день – башка раскроена и глаз не видит. Ты этого колдуна Елисея или убей, или не тронь, а то сглаза не оберёшься. Мало тебе болячек? Новой порчи надобно?
– Молчи. Кашу неси.
Прошка ушёл, чтобы вернуться с едой и сообщить: самочинно, без царёва вызова, явился иноземчанин Хайнрих Штаден, чего-то с глазу на глаз сказать имеет. И пара-тройка служилых бояр у крыльца топчется. И какие-то купцы у ворот шум подняли – их стража без проезжей не впускает, а они заладили, что проездные грамоты вместе с товаром сгинули у разбойников, на них где-то напавших.
Поклевал бессольную кашу и пресный творог и велел вести немца, хотя и добавил, играя агатовыми чётками (подарок бывшего друга и брата, а ныне врага и сатаны крымского царя Девлет-Гирея):
– Известны наперечёт сказания этого Штадена – жалиться будет на взятки, поборы, подати, бояр… И всё-то этим фряжским брадобритцам неймётся – и то им не так, и так им не эдак! Всюду им порядок нужен – а где его взять? Сам жажду навести! Гнал бы их всех взашей, да что делать, если лучше немцев наёмников не сыскать? Немцам я доверяю. Немец если говорит, то делает, а не вертит задом, как иные вруны, в лжи погрязшие. Зови!
Явился наёмник. Еле в дверь пролез, да в полукольчуге, да в медном наплешнике[3], да в кольчатой бармице, будто на бой. Топчется, гремит, на одно колено припасть пытаясь.
– Ты бы ещё пушку прихватил, Хайнрих! Что, воевать меня пришёл? Чего ногами переминаешь, как конь в чалдаре[4]? Без твоих поклонов обойдусь, тебе, вижу, не согнуться. Смотри, какие у него латунные запоны[5] на плечах! Сам делал, что ль? И мисюрка начищена, блистает, словно золотая!..
Немец Штаден нелепо застыл, не решаясь приблизиться:
– Да, сама делаль… Мой цар, дай помош, нету сила эти ужусы терпивать… Иван Тарасовитш…
– Какие такие ужасы?
Хайнрих, не отходя от двери, как пёс от конуры, начал рассказывать, что в Хлебном приказе совсем дьяки обнаглели – он был в походе, не успел своих денег за два месяца получить, так с него теперь требуют десятую часть им отломить, не то грозятся вовсе ничего не выдать: