Книга Неудавшееся Двойное Самоубийство у Водопадов Акамэ - Текицу Куруматани
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, сам-то сколько просишь?
— Так оно уж чем больше, тем лучше.
— Что, плата моя не устраивает?
— …
— Ну, так и я тоже хочу, чтоб всё полюбовно было.
Она вдруг посмотрела на меня отчуждённо.
— … звать-то тебя как?
— Икусима Ёити.
— Славное тебе имя папка с мамкой дали, Икусима.[10]И чего ты артачишься, честное слово…
— Я согласен работать за ту плату, что вы мне предложили.
— Вот и ладно.
Лицо её просветлело. Исход разговора был решён с самого начала. Я пришёл к ней в расчёте заработать денег, это уж точно, но и не чтобы обогатиться, хотя объяснить это противоречие я не смог бы и себе самому, а уж кому ещё, так и подавно не смог бы. Поэтому не было никакого смысла говорить что-либо ещё. К примеру, мне вовсе не требовалось знать её имя. Ведь интересовало меня вовсе не имя, а её суть, суть этой женщины, этой хозяйки закусочной «Игая». Да и суть её, по правде говоря, знать мне было вовсе не обязательно.
От квартала Хигасинанива, где находилась закусочная «Игая», она повела меня до Дэясики. Мы прошли огромный рынок, который на самом деле состоял из трёх — Санва, Найсу[11]и Новый Санва. Под стальными балками огромной крыши, касаясь друг друга длинными досками вывесок, в ряд выстроились несколько сотен лавок с грудами товаров перед каждой — мясом и курицей, рыбой и овощами, фруктами, соевым творогом и тому подобным. Торговля шла бойко — весь рынок так и кипел. Но, стоило нам сделать пару шагов в сторону от этой бурлящей толпы, и мы оказались в угрюмых переулках с блёклыми домами, а дальше, возле станции Дэясики, рядами стояли невзрачные кабачки для бедного люда, из которых тянуло запахом соевого соуса и подгоревшего чеснока. Дальше шли улицы с ночлежками для бесприютных.
Мы свернули в одну из них, прошли мимо лавки, торговавшей мылом, резиновыми перчатками и другой хозяйственной всячиной, возле лавки хозяйка «Игая» остановилась, перемолвилась с торговкой парой слов, затем пошагала дальше, свернула в проулок возле лавки и поднялась на второй этаж обветшалого деревянного дома. На каждой стороне коридора было по три двери, но в воздухе, словно оставленная пауком паутина, висела тишина. Хозяйка подошла к дальней двери справа и распахнула её, даже не притронувшись к замку. В ноздри ударил странный запах — всё тот же запах протухшего мясного сока. За дверью оказалась унылая комната в четыре с половиной циновки.[12]Была раковина, над ней — единственное окно. В углу, выглядя как-то не к месту, стоял довольно большой электрический холодильник. Рядом с ним — грубо сколоченный деревянный стул. И больше ничего. Сразу за окном угрюмой спиной виднелась стена соседнего дома, отчего в комнате царила полутьма, и я подумал, что газетный шрифт здесь вряд ли разглядишь и в полдень. Но циновки на полу были жёлтыми, каким-то неведомым образом выгорев на солнце. С пола холодок пополз вверх по ногам, сковывая тело. Хозяйка протянула руку к свисавшей с потолка лампе в круглом абажуре, повернула выключатель и принялась объяснять, каким образом мне предстоит с завтрашнего дня разделывать курятину, говяжьи потроха да свиные. И вдруг, оборвав себя на полуслове, сказала:
— И чего это я вдруг? Это ж лучше на примере…
На мгновение замолчала, затем вдруг схватила и крепко сжала мою руку.
— А ты вообще парень пригожий.
Я вырвал руку мгновенно. Задрожал всем телом. Выходит, она прекрасно знала, о чём я думал тогда в её закусочной в квартале Хигасинанива. Похотливая старуха… С другой стороны, поскольку ей было под шестьдесят, всё это наверняка доставило ей немалое удовольствие. «А-ха-ха!» — захохотала она благодушно, затем сказала:
— Ишь какой! Добропорядочность так из ушей и лезет.
Добропорядочность… Сердце защемило, словно в него заскорузлым пальцем вогнали кнопку. Я понял, насколько жестоко обидел её. И понял ещё одно: что не засмеяться этим благодушным смехом она просто не могла.
Наступил вечер. Я достал из встроенного в стену шкафа постель и зарылся в неё с головой. Постель пахла плесенью, пахла кем-то неизвестным, кто в ней когда-то спал. Наволочка тоже была насквозь пропитана жиром волос незнакомого мне человека. Никаких обогревательных приборов в комнате не было. В комнате вообще не было ничего, кроме холодильника, деревянного табурета, да ещё сложенных под мойкой вещей для работы — разделочной доски, разделочного ножа, ножа обвалочного, да ещё шампуров из бамбука.
Но и комната и постель были предоставлены мне, нищему, задаром, и жаловаться тут не приходилось. Постель была холодная. Но спать в тепле я тоже вовсе не жаждал.
Я проводил ночи в холодных постелях дешёвых квартир и в те годы, когда ещё служил в фирме. Дни я проводил в поисках рекламодателей — в этом и заключалась моя работа. Такой работы вокруг было пруд пруди, и в этом смысле жизнь моя была ничем не примечательна, ведь поприще это иногда даже преувеличенно афишировали как краеугольный камень процветания нашего времени. Я знал многих, кто посвятил этой работе всю жизнь. Что же касается меня, алчного до мирских искушений, то добывать хлеб насущный поисками рекламодателей мне почему-то не хотелось. Я не раз пытался заставить себя увлечься работой, но не мог. Напротив, поиски рекламодателей с начала и до конца были для меня сущей пыткой. Я прекрасно понимал, что виноват во всём мой нрав, моя совершенно неуместная самонадеянность. Иногда мне указывали на то, что самомнение у меня действительно непомерное.
Так или иначе, я с тревогой ощущал, что с каждым днём, проведённым в поисках клиентов, я утрачиваю часть себя, как бы вытекаю из себя капля за каплей. Я не считал, что у меня было своё особое «я» — ведь даже то, что я считал своим, единственным и неповторимым, на самом деле сложилось в процессе отношений с другими, дышало выдуманными ими словами и было поэтому настолько расплывчато, что сказать наверняка, где кончался я и начинались другие, было просто невозможно. И всё же я встревожился, почувствовав, что моё «я» — хоть даже и такое эфемерное — вытекает из меня капля за каплей. Но за тревогой на самом деле скрывалось ещё одно «я», ужасное, исполненное ненависти, которое и на тревогу смотрело с омерзением. Жить, зная, что я есть я, было невыносимо. И в то же время я истекал своим «я», бессмысленно терял его капля за каплей, день за днём.
Однажды ночью я сидел в своей комнате, как вдруг сердце моё сжалось от необъяснимого страха перед самой идеей бытия. Я чувствовал, будто стал одержимым, будто мною овладел некий демон. Я был наг и уязвим. Когда истекаешь собой, теряешь важное, теряешь необходимое, а вместе с ним и ненужное, иссыхаешь, пока не останется лишь тонкая и хрупкая суть. С каждым днём мой страх перед жизнью становился всё сильнее. А потом мне стал сниться тот сон, где я бежал, обезумев от боли, по горящей под ногами земле.