Книга Пристрастие к некрасивым женщинам - Ришар Мийе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы стали спускаться в Сьом, здороваясь со встречными людьми несмотря на то, что они часто бросали на нас враждебные взгляды. Мы даже остановились поболтать со старым Антуаном Пуарье, он был неплохим человеком, но сестра обычно избегала его из-за сальных замечаний, которые тот бросал через все поле, особенно в адрес молодежи. Его кривой рот походил на красноватого кальмара, за что сын Орлюка сказал (я это слово услышал впервые), что вместо губ у него была вульва. Это было следствием раны, полученной в ходе Великой войны. А гримасы, появлявшиеся на его лице при разговоре, меня пугали, словно это был старый фавн, особенно когда он вставлял сигарету в отверстие в своем шраме. Он утверждал, это мне тоже сказал сын Орлюков, что рот у него был таким, потому что он очень любил все сосать.
«Так что именно он сосал?» – спросил я позже у сестры, покрасневшей до корней волос. Тогда я почувствовал, как и сам краснею, а она сказала, что он сосал кровь слишком любопытных мальчишек. А я представил себе, как старый Пуарье ночью появляется в моей комнате, подходит ко мне, ковыляя на своих кривых ногах, громко шлепая по полу галошами, шипит сквозь ужасные губы, показывая окровавленные зубы, подобно тем вампирам и вурдалакам, о существовании которых я прочел в книге, не прошедшей тщательного контроля со стороны сестры, и воспоминания о них время от времени заставляли меня просыпаться ночью. Но я не смел кричать, поскольку больше боялся гнева матери или насмешек сестры, нежели укусов ночных монстров.
Я был удивлен, что сестра, обычно такая сдержанная, болтала со старым Пуарье о вещах, не связанных ни с кровью, ни с ночными похождениями, ни с наказанием. Они говорили о дожде и хорошей погоде с очень серьезным видом. А я стоял рядом и удивлялся, что не дрожу от страха вблизи этого старика, перекошенного годами, пороками, воспоминаниями и приближающейся смертью.
Я еще более удивился, когда она привела меня за руку, словно ребенка, которого ждет публичное наказание, как это время от времени практиковалось в Сьоме, на деревенскую площадь и подвела к какой-то женщине. Я начал плакать, поскольку подумал, что она тащит меня к большому Питру, человеку, который, судя по рассказам, прибил гвоздем к столу ладонь своего сына Амедея и, если верить слухам, мог зажечь палку одной только силой взгляда. Именно это я и повторял сестре по пути. Но она, вместо того чтобы повести меня наверх к дому Питров, свернула налево и прошла между зданиями дома Шабра и «Отеля у озера», а потом спустилась к самому крайнему дому поселка, к единственной в Сьоме вилле сестер Пьяль, где она надеялась найти старшую из них, учительницу по имени Ивон. Та жила вместе со своей сестрой Люси, известной на всю округу своей красотой и девственностью. Люси Пьяль сидела рядом с сестрой на террасе, выходившей на озеро. Ей было около пятидесяти, но выглядела она моложе лет на пятнадцать: гладкое, без морщин лицо, собранные назад волосы, потерянный взгляд, подрагивающие, но молчаливые губы, светлые глаза, неподвижно лежащие на коленях руки. Грудь ее (самая прекрасная, какую можно было увидеть, как говорили, хотя никто не видел ее обнаженной, а уж тем более до нее не дотрагивался) поднималась под теплой кофтой подобно качающемуся на западном ветру дереву. Хотя я в восемь лет ничего еще не знал о плоти, но в тот момент отдал бы все, пожертвовал бы всем ради возможности уткнуться лицом в эту грудь. И не знал, что она будет преследовать меня всю жизнь, а я буду искать ее у всех женщин и буду вынужден ограничиться тем, что стану мужчиной, находящимся в постоянном поиске, искателем (но не созерцателем, прошу понять различие, поскольку уродство сразу же и несправедливо связывают со всякими извращениями). На самом деле мы больше живем взглядом, нежели нашими поступками, жестами, мечтами. Увидев, как Люси Пьяль подносила к своим пухлым губам стакан гранатового сиропа, я понял, что вкус этого сиропа для меня навсегда будет связан с ее губами. И не только с ее, но и со всеми женскими губами, к которым я буду прикасаться, представляя себе плоть граната той же формы и того же яркого цвета, как тот женский орган, о котором я имел лишь смутное представление: я пробовал этот фрукт только в виде сиропа, но к нему меня постоянно возвращает тайная женская плоть.
Мы сели рядом с сестрами Пьяль. Элиана уселась на садовый стул, а я на первую ступеньку лестницы, покрашенной в белый цвет. Сестра заговорила с учительницей о книгах, которые хочется прочитать и перечитать и которые, как она говорила, считает сутью жизни. А я в это время сгорал от желания броситься на грудь Люси Пьяль, улыбавшейся ветерку. Я задавался вопросом, какой могла быть эта плоть, одновременно легкая и тяжелая, крепко сбитая и бархатистая. Ивон Пьяль говорила о каком-то недавно прочитанном американском романе, в нем повествовалось о раскаленной земле, крестьянах, похоронивших свою мать почти так же, как это делают в Сьоме. Каждый в ходе поездки мечтал о своей жизни – ведь мечта о жизни столь же ценна, как и сама жизнь, которая, впрочем, есть нечто иное, как мечта, произнесла сестра. «В этой книге рассказывалось о нас», – добавила Ивон Пьяль, на это Элиана ответила, что самое главное, что автор говорил о нас, не только о жителях Сьома, Лимузена, Франции или Америки, а о нас как человеческих существах.
В тот день, дыша кисловатым и резким апрельским воздухом, а над озером кружил коршун, я понял, что мне дано видеть одновременно день и ночь и что ночь по-своему красива, часто восхитительна. И что день тоже может быть пасмурным, не зависящим от перемен тени и света. Что уродство само по себе не существует, а красота может сопровождаться одиночеством намного худшим, если она дана такому человеку, как Люси Пьяль. Что в ее случае красота бесполезна, поскольку она закована в лед невинности, в то время как уродство старого Антауна Пуарье – гримасничающее проявление жизни. Уродство и красота неразрывно связаны между собой. И если нам не дано решать, какими мы станем, мы все-таки должны выбирать, к какому лагерю примкнуть. Открыв для себя, кто я такой, я выбрал лагерь красоты: не той, что можно назвать противоположностью уродства, а неуловимой, робкой красоты, возникающей из самой уродливости и совершающей чудо, то есть невозможное.
Урок, который преподала мне сестра, был слишком наглядным, чтобы убедить и, главное, утешить меня. Ничто уже не могло отвлечь меня от сознания собственного уродства, это я понял в восемь лет. И я начал резко проваливаться во времени наподобие скал, отламывающихся от крутого берега реки Везер по ту сторону озера у подножия горы Вейкс.
Мы отправились домой. Я плакал. Я улыбался. Я шел опустив голову. Сестра сказала, что если я буду плакать, то рискую превратиться в статую из соли. Она не обняла меня – ни она, ни мать, ни кто-либо еще в то время и спустя еще много лет этого не делал, – нет, она взяла меня за руку. Эта ладонь была единственной частью ее тела, к которой мне было разрешено прикасаться. Я мог только улыбаться. Я сказал, что улыбка сквозь слезы, должно быть, придавала мне самый глупый вид на земле. Я подумал, что лучше быть уродливым, чем казаться глупым. Но Элиана меня не слушала и спросила с внезапно посерьезневшим лицом, повернутым в сторону заката:
«А какая, по-твоему, я?»
Да разве я до того дня смотрел на сестру, на мать, на девчонок в школе Сьома или на любое другое создание женского пола с мыслью оценить, красивы ли они? Язык мой прилип к небу, конечности налились тяжестью, лицо покраснело. Но не оттого, что я не мог ничего ответить, а оттого, что не нашел ничего красивого в этой девушке, моей сестре, которую я едва смел называть по имени, стараясь в большинстве случаев обходиться без этого. Я не смел говорить себе, что она не красавица, но это было в моих мыслях и казалось еще отвратительнее, чем мое собственное уродство. Эта мысль была такой же легкой, как укол шипом или царапина от ежевики: сначала ты ничего не чувствуешь из-за холода или напряжения, но потом постепенно боль проявляется. И это удивительное страдание можно было бы назвать приятным, если бы оно не разрасталось в более резкую боль. И тогда царапина привлекает к себе все наше внимание, подобно тому как в ревности людей мучает какая-нибудь деталь, которую они сначала отбросили пожатием плеча, настолько она смешна, невероятна. Но эта деталь затем побеждает все разумные доводы защиты, причиняя самые жестокие боли, какие только может вынести сердце.